Да, ремеслу можно приказать все. Можно приказать — потрудитесь играть так, идти направо, чувствовать так-то. Ремесленник чувствует всегда «как прикажут», у него на всякий момент жизни, что бы ему ни приказали, есть свой штамп, и он этим штампом неспециалиста обманет, и неспециалист скажет: да, вы видите, как все хорошо обстоит, как все благополучно. Да, благополучно, но одного нет, одного только и нет, а именно того, что есть сущность искусства. Зритель не возбужден внутренне. Он кричал, он вызывал, а пришел домой и все забыл. Я помню, как качал когда-то итальянского тенора и орал и влез на сцену — а я уже был человек женатый, — но когда вернулся домой и проснулся на следующий день, подумал: почему я его качал? Мне стало стыдно. Неужели нужно такое впечатление от театра, неужели этим он силен?
Мне кажется, нам нужно обсудить, что можно требовать
Мы должны растить такого актера, растить такого поэта, который даст настоящее произведение. И нельзя терять при этом тех вековых познаний, традиций, мастерства, которое дало нам искусство. Я призываю актеров усовершенствоваться в этом искусстве как можно скорее, потому что придет скоро тот момент, когда настоящий поэт поднимет такие темы, создаст произведения, которые выразят самую сущность революции, то, что происходит, чем мы все живем, чего мы еще не можем сейчас выразить.
Тогда потребуются не простые ремесленники, а потребуются настоящие вдохновенные актеры, и если этот вдохновенный актер не будет иметь настоящей техники, то он в первом акте умрет, задохнется, он не сможет сыграть пятиактную трагедию, которая готовится, которая еще не написана, но которая, может быть, скоро появится.
Вот берегите этого актера, о котором говорил тов. Нароков[25], только он выразит сущность революции, чего мы все так жадно ждем. Не будем убивать этого актера, подменять его простым ремесленником.
Я приветствую тов. Плетнева как очень молодого и горячего режиссера, но пусть он не очень зазнается в этом смысле, пусть он не увлекается. Наше искусство трудное, и его таким военным путем, военным приказом вырастить нельзя — его можно приказом только убить.
Поэтому я апеллирую к вам и прошу, чтобы вся следующая политика Реперткома, пусть она будет-жесткой, какой хотите, но чтобы она не противоречила самой природе актера. Иначе вы его только убьете.
Письмо М. П. Лилиной 30 июня 1899 г.
Здравствуй, мой светлый, сизокрылый, нежный, добрый, умный, чудный ангельчик!
<…> Распахни мне свою душонку и согрей меня, одинокого. Впрочем, нет, я еще не совсем одинок и вот почему. Тронулся поезд. Едва различал я твое личико с начавшими уже распухать глазами. Потом безжалостная толпа заслонила тебя. Виднелась только синяя шляпа да худенькая беленькая рученька, но и та скоро исчезла. Я почувствовал полное одиночество. Слезы ждали этого момента, чтобы облегчить мое тяжелое состояние, — и я разревелся. Долго стоял у окна — смотрел вдаль и орошал свой пиджак, а ветер обдувал мое лицо… Только что затихнут слезы, вспомню твое личишко, и опять слезы брызнут с еще большей силой. Но вот какая-то станция, поезд ослабил ход. На платформе людно. Надо скрыть свое вспухшее лицо — я нарушил свою позу, до того времени неподвижную. Сел на диван, вынимая платок. Что-то упало — это был твой зонтик. Я опять разревелся и стал целовать его. И после этого ты станешь утверждать, что во мне нет сентиментальности. Этот {294} зонтик — мой ангел-хранитель, моя маскотта[26], я с ним не расстанусь до свидания с тобой и возвращу его с благодарностью. На ночь я его укладываю и крещу, утром здороваюсь. Подобно Нарциссу буду разговаривать с ним, и мне будет казаться, что я не совсем уж одинокий. Утешившись зонтиком и боясь опять впасть в слезливое настроение, я пошел поскорее в столовую и там спросил кофе. Захватил с собой и книгу об Иване Грозном. Долго я не понимал, что там написано, но наконец стал различать фразы, слова и наконец обошелся немного. Долго я принуждал себя читать и к ночи только понял, что книга интересная и нужная мне. Надо будет ее прочесть с начала, так как вчерашнее чтение не в счет.