Посетивший Станиславского в ноябре 1937 года режиссер Василий Сахновский рассказал Бокшанской о своих впечатлениях. А она, как всегда, отписала отчет об услышанном Немировичу: «Прежде всего его поразил внешний вид К. С.: у него совсем переменилось лицо, — может быть, оттого, что он остриг волосы. Какой-то получился незнакомый до сих пор облик, да притом от остриженных волос как-то стала выделяться вверх надлобная часть черепа, получился какой-то ми-кроцефальский череп, как определил В. Г. И руки его поразили: прежде они были такие мощные, а теперь дряблые, беспомощные. И совсем побелевшие уши. Вообще вид человека, теряющего силы, — да и сам К. С. так это ощущает, он сказал, что чувствует, что заметно для себя лишается сил».
Но болезни, видимое всеми разрушение тела могут быть обманчивы. При вскрытии обнаружат, что склероз затронул многие важные органы, но только не мозг Станиславского. Никакого физиологически обоснованного маразма у него не было. И вовсе не случайны ясность ума, трезвое понимание происходящего, точность формулировок, яркость образов — в его письмах, документах, речах, поступках последних лет. Не случайно о смелости, остроте поисков элементов системы, продолжавшихся до самой смерти, говорят записи репетиций, бесед с актерами и учениками, счастливые свидетельства тех, кому довелось работать с ним в эти годы.
Творческая энергия, способность к интеллектуальной и репетиционной работе не покидают его. Стоит ему приступить к репетициям, к занятиям со студийцами — старость отступает. Глохнущий, он прекрасно слышит актеров. Слепнущий, как прежде различает цвета, их малейшие оттенки на сцене. Забывая о сердце, делает непозволительно резкие движения, легко переставляет тяжелые кресла. Словно старый боевой конь, заслышавший звук трубы, зовущий в атаку, он работает напряженно и долго.
Работа — его страсть.
Из всего, что он когда-то любил и умел, ему и осталась только работа. Человек, посетивший его квартиру в Леонтьевском переулке, вряд ли может себе представить, в каких интерьерах жил прежде этот, теперь совершенно равнодушный к быту старик. В далеком прошлом остались мрамор парадных лестниц барского особняка на Большой Алексеевской улице, где он родился, и готическое убранство дома с колоннами у Красных ворот, когда-то поразившее Виктора Андреевича Симова. Теперь жилище К. С. поражает иначе — абсолютной своей простотой и неустроенностью. Пожалуй, только скромные колонны Онегинского зала робко напоминают о прошлом. По воспоминаниям бывавших у Станиславского в Леонтьевском переулке, «квартира была как сарай», «забита баулами, сундуками». У кровати — шкафчик, где (действительно под замком) хранятся плоскогубцы. На случай, если электрическая проводка замкнется и начнется пожар. Тогда щипцами К. С. надеялся перерезать провод. В театре ходило тогда немало анекдотов о его бытовых страхах и технической наивности, и Булгаков не преминул ими воспользоваться. Стоит только вспомнить извозчика Дрыкина, который возил Станиславского на репетиции вместо машины — «а если шофер умрет от разрыва сердца за рулем, а автомобиль возьмет да и въедет в окно?».
Особенно всех изумляла перенесенная из передней вешалка, которая стояла за рабочим креслом К. С. Когда он сидел за столом, ее металлические крючки странно торчали над его головой (позже, по настоянию Лилиной, их все-таки сняли). Но в этой нелепой вешалке, породившей множество пересудов, сказывалась не старческая причудливость, а изобретательный ум режиссера, находчивость человека экономного, делового. От стены за креслом несло холодом, что было чревато простудами, обострением ишиаса. Проблема серьезная. К. С. нашел для нее простое, не требующее специальных затрат решение: превратил солидную деревянную вешалку в надежный защитный экран.
В этой неустроенной, но чистой, хорошо натопленной квартире, где мебель покрыта белыми чехлами, будто хозяева надолго ее покинули, он часто бывает совсем один. Его жена и сын подолгу живут за границей. У Игоря туберкулез, родовое проклятие Алексеевых, ему предписано лечение на швейцарском курорте. На это лечение, а также на содержание многочисленных родственников уходит значительная часть того, что К. С. зарабатывает. И не стоит, как это делали многие, объяснять его бытовую прижимистость («отказывал себе во всем на гастролях за границей») наследственной купеческой скупостью. При большевиках он уже не был человеком богатым, а обязательства перед родственниками никуда не делись и требовали значительных средств. Вопреки обвинению в равнодушии ко всему, кроме искусства, он постоянно озабочен их судьбами. Его беспокоило, что с ними станет, когда он умрет. Рассказывая в одном из писем, как Немирович уверяет его, что все необходимое будет сделано, К. С. меланхолично и трезво добавляет: «Сомнительно». Впрочем, театр позаботился о том, чтобы в голодном 1932 году Станиславскому увеличили паек. Сохранился документ, содержащий такую просьбу. Но был ли он отправлен и повлиял ли на количество положенных Станиславскому кур — история умалчивает.