Дима и его единомышленники честно работали, выполняли все распоряжения начальства и вообще все пункты договора с Союзом – значит, могли настаивать на том, чтобы и Союз полностью и вовремя выполнял свои обязательства. Заточение Димы в подвал произошло подло и скрытно – значит, было абсолютно незаконным, значит, законным образом против маклаковцев бороться не удавалось, значит, сам Дима действовал абсолютно правильно и законно. Бравин заместитель исполнительного директора Союза – значит, руководство Союза лично, нагло и подло нарушает законодательство, уже не только трудовое, но и уголовное, и не рассказывайте мне про самодеятельность отдельно взятого начальника. За такие вещи как минимум один олигарх поплатился потерей бизнеса и карьеры – подробностей и фамилий Дима не помнил, но в том, что неприятности у того буржуя начались из-за похищения сотрудника, был уверен. Значит, теперь и Союз можно точно так же накрыть медным тазом, ну или закрыть. Жалко, но, во-первых, виноват в этом не Дима, а гад Бравин. Во-вторых, если Союз пускает к власти таких гадов, да еще и обманывает рабочих, которых лживо называет главными людьми, – нужен ли он вообще? Значит, он не нужен.
Дима уперся в вывод тоже на третий день. То есть вывод все время заслонял полгоризонта, но Дима пытался обойти его или перелезть поверху: Союз плох, но прочее хуже, всегда чем-то приходится жертвовать, иногда надо немного потерпеть, я таких веселых и счастливых людей не видел никогда, они спасают страну от пьянства, сырьевой иглы и, как правильно говорил гаденыш Бравин, кавказско-азиатско-китайского напора. Обходные маневры вроде удавались, но все равно приводили к тому же застящему горизонт и счастье факту: Союз врет своим и ломает тех, кого считает чужим. Такой Союз нам не нужен. Дима вставал, шел к кухонному блоку, съедал яблоко или половину обеда – при лежаче-сидячей жизни, если ее можно так назвать, больше не лезло, – возвращался на кровать и искал новые маршруты. Но снова втыкался в ту же неизбежность. Союз должен быть разрушен. До основания.
***
Основание Союза Сергей вспоминал с теплой печалью, но особенно тосковал по последнему году – когда решил вернуться, рыком распугал зверье и выволок Камалова из сугроба, когда окончательно отказался от намерения мстить, когда успокоился, когда ощутил себя дома, в своем счастливом кругу, и когда в награду получил Дашу. Даша была совсем не похожа на Маринку, при том, что обе были рослыми и фигуристыми. Маринка постоянно болтала очаровательные глупости, юлой крутилась вокруг, заглядывала в глаза и чмокала в носик... а теперь в щечку... а теперь в шейку, фу, паскуда. А Дашка, всё, всё, всё, хватит!
Кто мне мешал все рассказать – не сразу, так год назад, полгода, месяц назад, пока у совета глаза еще от подозрительности помидорками не выпучились. Не всем рассказать, так только совету, только Камалову с Дашкой, только Дашке.
А ведь она меня не простит, вдруг с ошарашивающей ясностью понял Сергей и даже засмеялся, чтобы не заплакать. Плакать совсем не годилось. И надзиратели увидят – тут же ведь на допрос поволокут, вскрывать, пока раковинка сочится. Да и вообще – нельзя.
Ладно, сам виноват. И слезы лью, и о-ха-ю, запел Сергей, чтобы не плакать и не охать, – про себя, конечно, чего тюремщиков баловать и следователей обижать. Скажут: в камере поёшь, и у нас запоешь как миленький. И как тогда объяснять, что мне есть что спеть перед Всевышним, – а вы, ребята, хоть пирамидкой постройтесь, причем все раком и с ножкой вверх, – и тогда ни слова от меня не услышите. Я с животными не разговариваю.
Математика прошла и ушла как передовые части Красной армии, только пыль да туман остались и отдельные цифры вразброс, и по этой пыли, хрустя цифрами, беззвучным мычанием катились Кривая да Нелегкая, снег без грязи, как долгая жизнь без вранья, четыре четверти пути и другие песенки, которых Сергей всегда помнил немерено, а теперь вообще захлебнулся в них, отвлекаясь только на беззвучные же разговоры с ребятами, с которыми лежал в стеклянной баночке, дрались мы, – это к лучшему: узнал, кто ядовит, как Камалов, которому я еще морду-то набью, каратилко вшивый, не колышет его, понимаешь, жаль, что за таким мудаком последнее слово осталось, да какое, – неделю потом морду на плечо держал, – с хмурым юнкером Бравиным и с любимой дурой Дашкой, самой умной и прекрасной дурой на Земле и даже в Союзе. Я все сейчас объясню, говорил он, не размыкая губ, досадливо кривился от киношной никчемности фразы, падал, отжимался, вставал, просветлев челом, потому что придумал, и снова начинал: я все сейчас объясню. Объяснять было все равно что волос с мокрых рук стряхивать, муторно и бессмысленно, но все равно: я сейчас все объясню.
***
Дима не собирался никому ничего объяснять. Все и так было понятно. Надо было добивать. Надо было говорить лютую правду, против которой не выстоит ни один каземат.