Наверное, это его и зацепило. После – были совместные дежурства на пятой бригаде, аккурат приберегаемой для интернов, совместные же вызовы на температуры, головные боли, боли в подмышечной области, кровотечения, инфаркты, инсульты, эклампсии… и в процессе серьезности вызовов врач Туманов мягко трансформировался в доктора Ярика, от вальяжно-нагнетающего собственную значимость мэтра переплавившегося в серьезно-сосредоточенного доктора линейной бригады, говорящего такие простые слова, как: «Офелия, воздуховод… очень быстро, ч-черт! И не жуй сопли, вену ставь!». Мы вместе «дышали», вместе «качали», вместе давили паховую артерию у залившего своей кровью лед дороги неудачливого мотоциклиста, напоровшегося на торчащий пенек седалищем. Вместе реанимировали вздумавшего удавиться парня, разведенного и решившего, на сороковом году жизни, что жить дальше не стоит. Вместе, стараясь не смеяться, выслушивали рассказы деда Петьюна, встретившего нас абсолютно голым (одежда вредит!), о том, что соседи за стеной давно уже шлют лучи в голову, а в лохматом телевизоре (телевизор был обмотан полиэтиленом в три слоя) живет якутский ункта (кто такой ункта – до сих пор остается загадкой). Вместе, толкаясь локтями, писали карты вызова, расходные листы и рецепты на наркотические препараты. Вместе, случайно или специально, не знаю – уходили со смены, прощались долго, уходя – оборачивались….
О чем я думала? Да ни о чем. Первый мужчина, который в нелюдимой девушке разглядел женщину, и первый же, кто увидел меня раздетой – забыла как-то дверь закрыть в бригадную комнату, когда переодевалась. Ахнула, спряталась за дверцей шкафа. Иллюзий я не строила, и планов – тоже, просто жила, просто нянчила в груди этот розовый мягкий комок странного, совершенно незнакомого мне чувства. Разумеется, никому ничего не говорила.
Потом – были настойчивые приглашения в ресторан, на прогулку на катере по Волге, на пикник куда-то на остров… я, давя в себе досаду, все эти приглашения отметала, злясь, психуя, лежа ночью, утыкаясь лицом в подушку. На безымянном пальце Ярослава Туманова – золотой ободок кольца, недвусмысленно намекающий, что сей мужчина когда-то, в стенах загса, произнес добровольно, не под дулом ружья, клятву любить свою избранницу от момента этой самой клятвы до самой гробовой доски. Как-то, окончательно одурев от мук совести и жара в животе – я ему это все высказала. Боюсь, грубее, чем планировала.
Он ушел с пятой бригады на восьмую, какое-то время, нарочно, назло мне, дрессировал дурочку Таньку Инкерман, которая громко и заразно хохотала его шуткам через стену… пока я, лежа на кушетке пятой бригады, пустой и одинокой, смотрела куда-то в темноту, стараясь отрешиться от всего, что происходит сейчас – на подстанции, в восьмой бригаде, и в моей жизни… Надолго меня не хватило, одним утром я пошла к Ладыгиной, старшему фельдшеру, рассказала все как есть, на духу – и Элина Игоревна, покачав головой, нарисовала мне новый график, в котором врач-интерн Милявина никак не пересекалась с врачом Тумановым.
Так длилось какое-то время, полгода, если быть точной, достаточно чтобы измучить обоих. Вплоть до визита Нины на мою станцию. И аккурат после моего заявления, которое Элина, снова покачав головой – подписала.
– Я ее никогда не любил, – тихо прозвучало в сгущающихся сумерках.
– Так все говорят, – мерзким, сучьим голосом, произнесла я. – Особенно когда кидают женщину, которую любить до старости обещали.
Фигура Ярослава сгорбилась. Потом выпрямилась.
– Ничего я не обещал…
– А она скажет – обещал, и еще как! – с какой-то непонятной злостью выдала я, приподнявшись. – И кому прикажешь верить, Ярослав? Тебе – или твоей почти уже брошенной же…
Он не дал мне договорить. Встал, выпрямившись во весь свой почти что двухметровый рост, сгреб меня, подтянул, слегка приподнял… и моя голова окуталась каким-то странным розовым, горящим, жгучим туманом, когда наши губы, жадно и страстно, словно давно были знакомы, заскользили мягко и сладко, на миг отрываясь, и снова сжимаясь…
– Люблю тебя… – едва слышно прошептал он мне на ухо. Или, может, прокричал – я почти ничего не слышала в тот момент, обнимая, прижимаясь, вдыхая его запах, слабо понимая, кто я, и где я нахожусь.
– Отпусти…
– Не могу… не хочу…
И я не хотела. И не могла. Ночь спустилась – как всегда, внезапно, ярким росплеском зажегшихся фонарей, заливших площадь Ленина равнодушным белым светом.
– Не уходи, Офелия, прошу!
Обнимая его, я чувствовала себя последней тварью, скотиной, предательницей, гнидой конченой, отнимающей мужа у жены, отца у детей… если у него есть дети, я даже этого не знала…
– Ярослав…
Он молчит, смотрит на меня снова. Жгуче, тяжело, и от этого взгляда в животе что-то горит, плавится и гибнет.
– Я не могу остаться. Прости. Я должна уехать.
Кажется, мои руки, обнимающие его, превратились в бесчувственные бревна, в обрубки.
– Хочешь… не знаю… приезжай ко мне. Когда разберешься со своими проблемами.
Яркие, полыхающие глаза сжигают меня заживо… куда там холоду Волги.