Не побрезгуем и четвертым. Безадресное, ко всякому, кто услышит, обращенье живых. Остановленность умерщвленных, просящих о том же, они сами не знают, о чем, как, впрочем, и мнимо живые. Мольба и взывание, поскромней, не таким торжественным слогом. Простое выражение, выражение как жалоба, думал ли о ней Гарсиласо.
Профили освобожденных
Мысль развернуть эти профили освобожденных внушена была предрассветной порой, муторность которой достойна того, чтобы самостоятельно владеть каким-нибудь текстом, и так еще будет, я полагаю. Учитывая, что побужденье к очерчиванию каждого из предлагаемых профилей тоже навеяно заполуночным сквознячком, шептавшим тему, исходное впечатление, цвет карандашный и выбор героя, греза, дай только ей на письме разгуляться, извратила бы объем повнушительней, чем десяток-другой страниц. Противник тумана, я хотел рассказать о привидевшемся по возможности ясно, причем степень ясности и, как результат, понимание смысла оконтуренных фигур должны увеличиться от их соседства — я безропотно исполнил приказ, сделавший меня своим проводником.
Моя расплющенность в школе. Мозг протестует разложить систематично, для жизни ли картина? Чересчур для жизни, в эссенциальном, формульно-скрижальном ее выражении. А эпизоды — беспременно; эписодии, вывожу я дрогнувшей рукой, дабы, как в детстве, любознательный мальчик, проскандировать из однотомника терракотовых греков. Изнемогающая оскорбленность, будто с макушкой окунули в мазут иль в нужник. Горячий Эн Эн в капитальном, навеки единственном своем фолианте, сам себе сострадает в широких страницах: десять лет проползал под партами, и носками ботинок по ребрам, почки тоже отбиты. И без этих крайностей в ощущениях брат. Заусенистым утром, недоварив завтрак в желудке, чуть что готовом опорожниться от напряжения нервов, и мечется, порхает трясогузкино сердчишко, вбегал, мечтая выплакаться, ужасаясь разрыдаться, в цементную зябкость предбанника-вестибюля и неизменно, понимаете ли, неизменно опаздывал, какая-то патология, я не мог прийти вовремя, просто не получалось, сколько б по месту порока ни заставляли с переполненным мочой пузырем на елозящих ножках выстаивать под часами, чтоб спустя двадцать проклятых минут шутовское фамилие высмеять на телептицей, как горбатенький всхлипнул поэт, барабанной, горнистой линейке, сколько бы сам, и ведь домашние ласкали заботой, ни заклинал себя сжиться с будильником, — нет, запинался, не успевал добежать, мелкая внутренность бунтовала, ибо там, за порогом меня ждал, меня ждало и ждали — сейчас, если не погнутся слова, более нежели. Ах.