Безоблачность райская, праздность — миф, опасное заблуждение, кадр за кадром разоблаченное на экране. Рай вынимает из мешка ворох новых, собственно райских, диковинно странных забот; рай и есть перемена заботы, иная ее геометрия и целевая наполненность, окраска, инструментовка, вкус, запах, все, все, — но еще не известно, где ее больше, где она гуще, страшно сказать, принудительней, неотвратимей. Какое долготерпеливое мужество, неуклоняемо крепкое верой, с рождения впитанной, потребно для одоления тягот в раю, сколь простым сердцем и чистым, не оскверненным ни цифрами, ни письменами умом надо в нем обладать, чтобы, не рухнув под жерновом ежедневного долга, испытать на закате, как плоть наливается счастьем. Испытать? Рай — серьезное испытание. Другие умы и сердца могут не сладить с его суровым величием.
Выписываю из книги: любовный перечень Казановы — 122 женщины за 39 лет. Эта скромная жатва, по замечанию комментатора, смутит только очень примерного семьянина. Впоследствии разучились внимать парковым празднествам и напудренным рисовым фейерверкам. Нравы испортились, в моду вошла похвальба арифметикой, потным валом и плебейскими девичьими именами. Казанову нельзя мерить аршином XX, XXI века. Что за дело ему до толпы, убитой ошибкой голкипера. До людей, напрочь забывших, что монастырские пальцы послушниц труда годами ткали оленей и лебедей для княжеских гобеленов и в не меньшие сроки создавались брабантские кружева, парчовые балдахины, резные шкатулки, атласные платья, статуэтки, стилеты, гравюры, эстампы, все, составлявшее цивилизацию ручного усилия, личного чувства и навыка. Какой прок в юридическом равенстве классов и свободной торговле, если артист слова, кисти, резца и поступка стократ против прежнего отставлен от щедрости меценатов, чье понимание красоты ненамного развилось в сравнении с таковым у вестготов и гуннов. Где бы ни оказался в узловых главах XX века Джакомо Джироламо, на обочине ли происшествий или, как привык он бравировать, неподалеку от жерла вулкана, его — авантюриста, каббалистического мудреца, розенкрейцера, сочинителя, сладострастника с философским камнем во рту — вероятней всего, уничтожил бы один из майданеков ненавистного ему коллективизма.
Ему б не позволили тихо скончаться в постели, между картами и интрижкой, на попечении у служанки, той, например, которая, бдительно надзирая финансы, не осмелилась употребить по хозяйству дорогие дести писчей бумаги, но сплавила, вослед овощной кожуре и рыбным чешуйкам, три исписанных тетради его мемуаров. В сверхнасыщенном перенаселенном XX столетии для его просторных эскапад места, скорее всего, не нашлось бы, и, сознавая чуждость этой фигуры изменившимся временам, век, после того как выдохся благоволивший к Джакомо декаданс, отнесся к бедному страннику плохо. Возобладала трактовка Феллини: Казанова — полая душа, шарлатан мнимостей и фантомных позывов, фокусник, что вместо лент и ушастой крольчатины тянет из цилиндра неостановимую апологию собственной мнимости. Сотни и сотни не имеющих ценностного содержания страниц, разводил руками Феллини, болтливое разлитие соков, гневных, насмешливых, занимательных — пустота, пустота. Работодатели требуют эротических представлений, а он, не зная, к чему бы еще себя, кроме подложенных бациллоносных межножий, применить и приладить, уподобляется искусственной птичке с заржавленным ключиком подзавода. Рукотворное чудо природы — говорящий секс-механизм, постаревшее личико-маска, морок, туман, он сам в страданьях своих виноват, потому что сделан из пустоты. Даже в постоянных его путешествиях разглядели конвульсии, судорогу, неподвижность — такова версия позднего XX века, против которой на самом исходе столетия, начав прозу в венецианском кафе, горячо возражал Филипп Селлерс; я в новом веке тоже воспользуюсь случаем, жаль, обстановка не так романтична.
Казанова — плод дореволюционной эпохи, и кто не отведал приключений при старом режиме, не может проникнуться сладостью жизни, нашептывал Талейран. «Грязь в шелковых чулках!» — орал, багровея, хозяин, а тот, пятясь на подагрически негибких ногах, пропускал мимо поток оскорблений, ибо глубоко разработанным историческим зрением провидел и сокрушение повелителя, и свою роль спасителя Франции (Венский конгресс, само совершенство его кротоподобного тайнодействия, его кулуарного жанра), и двусмысленность собственной смерти, о коей услышав, афорист-остроумец интересно спросил: «Узнать бы, зачем ему это понадобилось?»