Но при всей своей нелегкой отшельнической жизни, предполагающей неустанный каждодневный труд (а иначе не выживешь), Зосима был ленив до неприличия. Он днями (в особенности зимой) валялся на полатях и о чем-то усиленно размышлял, дымя редкой по нынешним временам "господской" трубкой с длинным резным чубуком.
В такие моменты его глаза, не утратившие от прожитых лет пронзительной голубизны, будто замораживались, покрываясь тонким прозрачным ледком, и останавливались. Немигающий взгляд Зосимы, казалось, раздвигал стены избы, и уносился в космические дали.
Зосима был философом. Война помешала ему получить приличное образование (хотя, скорее всего, он к этому и не шибко стремился), но природный ум и крестьянская смекалка успешно возмещали недостаток академических знаний.
Иногда мы устраивали диспуты на самые разнообразные темы, в которых Зосима нередко брал верх.
Особенно в последнее время: я практически не слушал радиопередач и не читал газет, тогда как приемник Зосимы не умолкал ни днем, ни ночью.
Зосиме требовался благодарный слушатель, способный по достоинству оценить его житейскую мудрость и красноречие. Я на эту роль подходил как нельзя лучше.
Пока деревенский философ растекался "мыслию по древу", я отключался от действительности и, вполуха внимая его речам, размышлял о своем, наболевшем. Для этого мне, как городскому жителю, непривычному к глухомани, требовался звуковой фон, с чем Зосима справлялся блестяще – он мог держать речь часами.
Я перебрался в деревню осенью, по замерзшей земле. Мне не хотелось полностью лишиться городского комфорта, потому я привез с собой холодильник, кофеварку, газовую печку с четырьмя баллонами, разнообразные кухонные принадлежности, а также добротную мебель с кроватью, диваном и двумя креслами.
Нанятая мною бригада строителей за три недели превратила крестьянскую избу в шикарное бунгало с камином, ванной и туалетом – чего-чего, а денег у меня хватало. Вода подавалась насосом из колодца, а нагревалась малогабаритным, но мощным, электрическим котлом.
Не забыл я и о хлебе насущном – кладовая и погреб ломились от различных продуктов, консервов и спиртного. Уже по первому снегу я купил три телеги дров (точнее, поленьев – мне вовсе не улыбалась перспектива махать топором на морозе).
Русскую печь я оставил, лишь отделал ее изразцами. Однако внешне моя изба не претерпела никаких изменений.
Удивительно, но по истечению десяти месяцев жизни на природе я, в конце концов, перестал тяготиться одиночеством. (Если быть точным – относительным одиночеством). Когда я решился на этот шаг, меня долго мучили сомнения. И главное – смогу ли?
Вся моя прежняя жизнь была сплошной гонкой на выживание в толпе себе подобных, суетой сует. Я это понял чересчур поздно – когда ничего исправить или изменить уже было невозможно. И когда на службе меня мягко и деликатно попросили подать в отставку, я принял это известие с облегчением.
Все. Точка. Нужно начинать жизнь с чистого листа. Когда это происходит в двадцать пять – тридцать лет, будущее видится если и не в лазурных тонах, то, по меньшей мере, вполне приемлемым. В эти годы молодой человек практически не задумывается о конечности своего бытия.
Но когда тебе под сорок и в сырую погоду прихватывает поясницу или начинают ныть старые шрамы, а тебе даже некому поплакаться в жилетку, то поневоле появляются мысли, весьма далекие от радужных.
Человек привыкает к стабильности, – какая бы она ни была – и с настороженностью относится к любым переменам в своей судьбе. Его пугает неопределенность, даже если ему обещаны золотые горы.
Мне золотые горы никто не обещал. Мало того – от меня избавились, как от ненужного балласта. Так что повод для черной меланхолии у меня был вполне веским.
Я не хотел общаться не только не только с кем-либо, но даже смотреть на разворошенный человеческий муравейник, каким мне с некоторых пор стал казаться город. Поэтому избу в заброшенной деревеньке я поначалу представлял землей обетованной.
Но спустя два месяца – после того, как я основательно обжил свои "хоромы" – так мне уже не думалось. Я, наконец, понял страдания несчастного Робинзона, очутившегося на необитаемом острове. И это притом, что я не был лишен общества людей, пусть и доживающих свой век.
Меня сводило с ума ничегонеделание. Не помогали ни многочасовые тренировки, ни медитации, ни чтение классиков, вышедших из моды как минимум сто лет назад.
Я пытался представить себя изнывающим от скуки старосветским помещиком, имеющим уйму свободного времени, достаточно образованным и упорным, чтобы неспешно, часами, поглощать чтиво, похожее на вязкие конфеты-тянучки, липнущие на зубах. Но даже в таком состоянии я не мог выдержать более трех часов.
Припорошенные пылью времен нравы и житейские коллизии волновали и увлекали меня в такой же степени, как и детективные романы современных сочинителей, а в особенности сочинительниц. Читать эти опусы может лишь человек с развитием ниже бордюрного уровня.