Газета «Правда» — а из центральных газет получали только «Правду», — приносила в Никитовку разные вести. Все затихали, когда Шурик читал бабам и старикам заметки о делах на фронте, лица становились вытянутыми, напряжёнными.
— Неплохо было бы, если б нам американ подсобил, — вздыхал дед Петро, вытирая нос концом шарфа-самовяза. — Пора господам хорошим в драку вступить.
— Отправь, дед, письмо наркому иностранных дел, пусть он прикажет американцам. Вот тогда сообща и повоюем, — не выдерживая, ехидничал Юрка Чердаков.
— Молчи, кашеед, — прикрикивал на него дед Петро, напускал на себя строгость, вскидывался гордо словно кочет. — В общем, и без американа бьём Гитлера и в хвост, и в гриву. За чупрынь его дёргаем, усы дерём.
— Бить-то бьём, а конца войне не видно. Дед Петро прав — американец должен в войну встрять, — Клава Овчинникова одёрнула на коленях юбку, поймав скользящий взгляд Юрки Чердакова.
— Всё, пора за работу! — Шурик вставал первым. — Подъём!
— Три тыловых «гэ» наживать, — хмыкал Юрка, — горб, грыжу и геморрой.
— У кого «гэ», а у кого… — голос Шурика терял звонкую ломкость, делался жёстким, будто Шурик сутки на ветру провёл: он умолк потому, что уловил растерянный, казалось бы, совсем беспомощный взгляд Сенечки Зелёного, устремлённый куда-то за спины говоривших, и неожиданно сгорбился от чего-то тоскливого, непонятного, наполовину пустого…
Все за зиму, несмотря на худые харчи, все же окрепли, поздоровели: Чердаков, например, совсем в мужика превратился, с таким уже опасно связываться, сам Шурик хоть и не прибавил в силе, но тоже чуть подрос, голос — вона! — хриплым, взрослым сделался, а вот Сенечка Зелёный каким был, таким и остался — хлипкий, щуплый, квелый словно огурец недоросток. А тут ещё весть с фронта пришла, совсем пригнула Сенечку к земле — погиб его близкий родственник, председатель колхоза Зеленин. Хоть дядя никогда и не баловал племянника, мужиком он был довольно суровым и скупым и слова ласковые, подбадривающие обычно держал в загашнике, редко кого ими одаривал, а всё же оказалось — занимал он в Сенечкином мире, в душе его, прочное, чувствительное место.
Сенечкины глаза вдруг расширились, в них вспыхнуло что-то радостное и одновременно тревожное, — Шурик не сразу понял, в чём дело.
— Во, ещё одна подсобница по каше с маслом объявилась, — хохотнул дед Петро, — спецьялистка пироги с мясом лопать.
— Молчи уж! — прикрикнула на него Клава Овчинникова.
Оглянувшись, Шурик увидел стоящую в дверях конторы Татьяну Глазачеву.
— Ну чего?.. Отпустили? — кинулась к ней Клава Овчинникова. — Почему так долго держали?
— Почему, почему? — дед Петро обернул самовязом горло, поднялся. — По кочану да по кочерыжке. НКВД — это не тёща.
Татьяна, сощурившись, пробила деда Петра злым взглядом насквозь, но сказать ничего не сказала.
— Председатель, можно тебя на минуту? — раздался тонкий, дребезжащий голос, когда все уже разошлись. Шурика звал почтарь Козырев. — Разговор у меня короткий, хотя и с глазу на глаз.
Вид у почтаря, вопреки обыкновению, был невесёлым, каким-то линялым. В руке он держал вырванный из ученической тетрадки лист, исчерченный косыми линейками. Шурик подумал невольно, что тетрадка-то — из довоенных запасов почтаря, такие ныне в магазине не продают, скоро школьники вообще на газетах писать будут.
— Вот тебе моя письменная бумага, — почтарь Козырев протянул Шурику тетрадочный лист, — а вон тебе моё имущество, — он повёл головою в сторону стоявшей за окном таратайки, на которой ездил в район за почтой, — принимай дела и назначай на моё место другого человека. А я — во как наелся, во! — почтарь попилил ребром ладони по горлу. — Хватит. Нахлебался.
— Что случилось? — хмуро спросил Шурик.
— Не могу я в деревню похоронки возить… Понимаешь, председатель, не могу. Глянь! — он засунул руку в карман, достал несколько служебных конвертов желтоватого, деревянного какого-то цвета. Все конверты были одинаковыми, словно их отправил один писарь из одной воинской части. — Опять пришли, проклятые. Извещения об этом… об гибели, целых четыре штуки. Словом, не могу я. Сил больше нет. Ослобоняй от должности, председатель.
— Ты же не мне, а конторе связи подчиняешься. Причём тут я? — Шурик, вытянув голову, пытался разобрать, кому же адресованы похоронки.
— Я поперед всего деревне подчиняюсь, а потом уж конторе. Кого деревня на этот пост выделит, того контора связи и утвердит. Чего глядишь? Похоронки как похоронки… Вроде бы и ничего особого, а столько слёз. Тьфу, чёрт! — Козырев поднёс конверты к лицу Шурика. — Вот! У Сеньки Зелёного отец погиб.
Шурик почувствовал, что у него невольно задрожала щека: ох, как кучно бьёт смерть. Давно ли у Сенечки дядя был убит, теперь вот отец, тихий и неприметный мужик, всю жизнь проработавший в колхозе кладовщиком.
— А-а-а, — с горьким торжеством протянул Козырев, — вишь, портрет у тебя сразу вытянулся. А мне каждый раз приходится такие лица видеть. Потому я не могу работать. В поле лучше буду навоз возить. Ослобоняй от должности!