Для того чтобы днём хоть как-то маскироваться в секущей бели зимы, в мороз, каждый из бойцов взял с собою простынь — в несколько секунд её можно накинуть на себя, завязать на шее узлом на манер плащ-палатки, и всё — защитник Родины почти невидим, он — одного колера с белым снегом.
Горшков согнулся, сверху его прикрыл старшина, с другой стороны навис Мустафа, старший лейтенант расправил карту и зажёг фонарик.
Он не успел ничего разглядеть, как вдруг на краю лощинки зажёгся сильный прожектор, ножом прорезал крутящееся, захламленное крупным снегом пространство; плоский лезвистый луч был так силён и упруг, что мог снести кому-нибудь голову. Горшков скинул с себя Мустафу, выпрямился, будто подкинутый пружиной — к яростному, острому, как кинжал прожектору добавились ещё четыре: два слева, два справа, сошлись на группе людей, зажатых в лощине.
— Чёрт! — выругался старший лейтенант, дёрнулся, разворачиваясь на полный оборот, на все триста шестьдесят градусов, снова дёрнулся, но осёкся, почувствовав, что сзади, за спиной, также зажёгся прожектор. Ещё один.
Они были зажаты в кольцо.
— Русские, сдавайтесь! — послышался железный голос, усиленный рупором, в то же мгновение, заглушая его, голодно взвыл, загоготал ветер, отнёс голос в сторону, и Горшков стремительно рванулся назад, дал из автомата очередь. По электрическому лучу, естественно, не попал, хотя отчётливо услышал, как пули всадились во что-то серьёзное, гулкое и отрикошетили в сторону.
«Танки, — понял он, — нас окружили танками. Как же они сумели это сделать? Совершенно невидимо, неслышимо… Как?»
В ответ на автоматную очередь старшего лейтенанта ударил пулемёт, снег около ног Горшкова взрыхлился невысокими сияющими султанами, рассыпался искрящимся сеевом.
— Русские, вы окружены! — послышался тот же самый железный голос, всколыхнул крутящееся визгливое пространство, смешал вьющиеся снеговые хвосты. — Сдавайтесь!
Снег около ног старшего лейтенанта снова вспорола пулемётная очередь. Сзади также ударил танковый пулемёт, прорявкал гулко — этот ствол был крупнее калибром, от пуль под ногами разведчиков задрожала земля, Волька даже взвизгнул и свалился на снег. В следующее мгновение вскочил. Оборванный клок простыни свисал у него с плеча, будто кусок греческой туники.
— Сдавайтесь! — снова врезался в грохочущее пространство железный голос. — Сопротивление бесполезно. Бросайте оружие!
Горшков покосился на Мустафу, стоявшего рядом, пошевелил губами немо, облизал их языком, не боясь, что влажную плоть ошпарит мороз, и прохрипел громко:
— Давай, Мустафа!
Мустафа покосился на командира, понял, что происходит у того в душе и швырнул автомат себе под ноги. Близко швырнул, так, чтобы в одно мгновение можно было дотянуться до него.
— Правильно. Бросайте оружие! — человек с железным голосом неплохо знал русский язык, говорил чисто, без немецкого «заикания».
Строчка крупных тяжёлых пуль снова взбила снег у ног разведчиков, Горшков поморщился. Ни страха, ни ожогового состояния, возникающего в пиковых ситуациях, у него не было — возникла нехорошая далёкая боль, которая тут же сменилась странным спокойствием — ну, будто бы и не с Горшковым, не с его людьми всё происходило, а с кем-то другим, и старший лейтенант оказался обычным посторонним наблюдателем, взирающим на происходящее со стороны.
Но душевное спокойствие это было недолгим — всё-таки с ним происходила эта неприятная история, с ним, а не с кем-то ещё, и не в кино это было совсем, — у старшего лейтенанта остро и больно сжалось сердце, заломило уши, глаза начал жевать резкий свет прожекторов. Он бросил свой автомат. Следом бросил Охворостов, за ним — Соломин.
Отвоевались!
Не верилось, что всё может произойти так быстро и так для них бездарно. Охота превратиться в дерево, в земляную кочку, в обледеневший кусок снега, охота умереть до того, как их загонят в лагерь.
В слепящем прожекторном свете появилось несколько гибких синих теней. Это были немецкие танкисты. А может, и не танкисты, может, обычные солдаты, специально взятые в экипажи на время вольного поиска — пять человек. Трое из них размахивали автоматами. Тени неровно раскачивались в электрическом свете, иногда, перекрытые снеговыми хвостами, исчезали, но тут же, спустя несколько мгновений, возникали вновь, всё ближе и ближе — настороженные, злые, будто вылезшие из преисподней, готовые в любое мгновение открыть пальбу.
Горшков, сузившимися глазами глядя на приближающихся немцев, сплюнул себе под ноги.
В ушах гудело, прожекторная резь слепила глаза, не хватало дыхания — плохо было Горшкову. И его людям было плохо.
— А ну всем поднять руки! — прокричал один из фрицев. Это был тот самый «говорильщик», неплохо знающий русский язык.
— Боятся, суки, — тоскливо прохрипел Мустафа.