Как его занесло на старое минное поле, поставленное ещё немцами, никто не знает. Когда немцев немного отжали, их мины очутились на нашей территории, в нескольких километрах от линии фронта, в тылу, об этих минах знали не только солдаты — знали даже козы из подсобного хозяйства полка, на краю поля стояли таблички, изготовленные сапёрами, и всё-таки Мануйленко на это поле угодил.
Всё дело в том, что умудрился заболеть Семёновский, хотя, как известно, на войне люди не болеют, в госпитали попадают только с ранами, но майор сумел отличиться и тут, и врач прописал ему койку в полевом госпитале. Сопровождали майора двое — Мануйленко и боец из хозвзвода.
На обратном пути бравый кубанский казак попросил тормознуть — сказал, что доберется на своих двоих. Как потом выяснилось, Мануйленко приглянулась одна девица, ефрейторша Муся из штабной канцелярии, умевшая стучать на пишущей машинке со скоростью пулемёта — длинными очередями, и влюбчивый кубанец решил нарвать ей цветов.
Многомудрый старикан из хозвзвода на всякий случай предупредил казака:
— Будь аккуратен! Тут недалеко минное поле, ещё немцами поставленное расположено. Не напорись!
— Знаю я про это поле, — отмахнулся Мануйленко и напрасно это сделал. Он решил нарвать ромашек покрупнее для своей зазнобы, покрупнее и побелее, какие рождаются только осенью, и точно угодил на мины.
Взрыв оторвал ему одну ногу, вторую здорово помял и начинил живот осколками. Мануйленко так и не понял, что произошло — потерял сознание раньше, чем оглушило его, опрокинулся в горячее красное варево, хлебнул его и забылся, а когда очнулся, то уже умирал — слишком много потерял крови. Белые ромашки, которые он собирал, от засохшей крови сделались чёрными.
Невдалеке, по дороге, прошла машина — сияющий свежей краской ЗИС. Мануйленко попробовал поднять руку, чтобы привлечь внимание шофёра, но рука не слушалась его, — силы, чтобы поднять такую тяжесть, не хватало, попробовал крикнуть, но крика своего так и не услышал — голос у него пропал.
Так и умер Мануйленко на минном ромашковом поле, среди густых, безобидных красивых цветов, невольно превратившихся в цветы смерти.
Там же, неподалёку от поля, на краю говорливой берёзовой рощицы, рядовому Мануйленко вырыли могилу. Поскольку серьёзное наступление пока не состоялось — что-то там не состыковывалось в штабах армий, державших здешний фронт, то образовалось кладбище: кто-то попал под выстрел изворотливого снайпера-эсесовца, кого-то накрыл шальной снаряд, принесшийся с далёких высот, куда немцы затащили несколько гаубиц, кто-то погиб по обычной глупости… Хотя глупых смертей не бывает, и по глупости люди погибают очень редко. А может быть, даже не погибают вовсе.
Всякая смерть сложна, она предсказана судьбой, назначена. Если хотите, высшими силами, всякая смерть — это неостановимый процесс.
Говорят, что на войне к смерти привыкают, становится она такой же привычной, как дождик в июле или грязь в сентябре… Ничего подобного!
Сколько Горшков ни хоронил своих людей, ни одни похороны не были проходными, все оставили след, все словно бы душу его проткнули.
В том числе и похороны Мануйленко.
Единственный человек, которого Горшков ругал за Мануйленко, был майор Семёновский. Нет бы ему обойтись своими штабными обозниками, и всё было б в порядке. Но майору понадобился кто-нибудь из группы разведки. Для чего? Для осознания собственной значимости, что ли? Тьфу!
Горшков постоял несколько минут молча над могилой Мануйленко, творя про себя молитву и прося, чтобы мёртвый боец, так ни разу и не сходивший в разведку, простил его, — потом нагнулся, поднял из-под ног большую глутку земли, размял её и кинул вниз, на дощатый, сколоченный из ровных и оструганных досок гроб.
Хорошо, что домовину настоящую сколотить удалось, и кладбище подобралось, можно сказать, настоящее, если бы хоронили казака в наступлении, ни деревянной домовины у него не было бы, ни весёлой компании…
Наступление, о котором так много говорили — и шёпотом говорили, и вслух, — похоже, становилось реальностью — Горшкову с разведчиками приказали захватить высотку, расположенную в ничейной зоне, чтобы оттуда можно было корректировать огонь полковых пушек.
Собственно, захватывать её нечего было, она же — ничейная, другое дело — её надо было хоть как-то, примитивно, на обезьяньем уровне оборудовать, вырыть окопчик, затащить в него стереотрубу на ножках, накрыть схоронку сверху зелёным пологом, чтобы блеск линз не засекли фрицы — словом, сделать всё, чтобы могли работать и разведчики, и корректировщики огня, и вообще все, и кто захочет понюхать, чем пахнут жареные фрицы.
Горшков крикнул Мустафе:
— Бери автоматы, свой и мой, и — пошли!
— Куда, товарищ командир?
Ах, Мустафа, Мустафа, мог бы и не задавать таких вопросов.
— На Кудыкину гору!
На передовой, в стрелковой роте, куда они пришли, распоряжения отдавал всё тот же командир — старший лейтенант с усталым лицом, рота его уже два месяца не вылезала из окопов. Увидев Горшкова, он поднял приветственно руку.
— Что богов войны привело к нам, простым смертным окопникам? — спросил.