И тот, и другой пришли в восторг. Они сказали своим детям: «Этот хороший человек привезет маму в Бринлитц». Рознер спросил унтершарфюрера, может ли он передать с ним письмо Манси, и Горвитц обратился к нему с той же просьбой, собираясь написать Регине. На клочках бумаги, которые нашел для них унтершарфюрер, были нацарапаны два письма - на тех же листах бумаги, на которых унтершарфюрер писал и своей жене. В своем послании Рознер дал Манси адрес в Подгоже, где они должны встретиться после войны, если оба уцелеют.
Когда Рознер и Горовитц кончили писать, унтершарфюрер спрятал оба их письма в карман мундира. «Кем же ты был все эти годы? - подумал Рознер. - Неужели ты тоже начинал, как фанатик? И ты тоже приветствовал слова, которые твои боги провозглашали с трибун: "Евреи - наше несчастье"?»
Олек уткнулся рукой в сгиб локтя Генри и стал плакать. Сначала он не хотел говорить отцу, в чем дело. Когда наконец он смог выдавить из себя несколько слов, он сказал, что чувствует себя виноватым, потому что из-за него отец попал в Аушвиц.
- Ты умрешь из-за меня, сказал он.
Генри мог утешить его, что-то соврав, но у него не было на это сил. Все дети знали, что такое газ. И они обижались, когда их пытались обманывать.
Унтершарфюрер наклонился к ним. Конечно же, он не слышал слов, но в глазах у него стояли слезы. Олек удивился, увидев их - как удивился бы другой ребенок, увидев кувыркающееся на арене животное. Он уставился на охранника. Его поразило, что такие же слезы он видел в глазах своего отца, словно все они были друзьями по несчастью.
- Я знаю, что будет, - сказал унтершарфюрер. - Мы проиграем войну. А вам нанесут татуировки. Вы будете жить.
У Генри создалось впечатление, что этот человек обещанием старается успокоить не столько ребенка, сколько самого себя.
На другой день после своей попытки кинуться на проволоку под током Клара Штернберг услышала со стороны бараков, где размещались
-
Мрачные женщины, высыпавшие из окрестных бараков, молча смотрели на это оживленное сборище. Они привлекали внимание, эти женщины из списка, ибо их судьба явилась внезапным исключением в жизни этого поселения. Конечно, оно ничего не означало для остальных. Оно было чем-то из ряда вон выходящим, это необычное событие; жизни большинства предстояло и дальше длиться в этом воздухе, затянутом дымом из труб крематориев.
Но для Клары Штернберг это зрелище было невыносимым. Как и для шестидесятилетней Крумгольц, которая уже была на грани смерти в бараке, предназначенном для пожилых женщин. Она стала спорить с капо, стоявшей у двери. «Я должна присоединиться ко всем остальным», - сказала она ей. Капо, родом из Дании, пустилась в туманные объяснения невозможности такого поступка. «В конце концов, - сказала она, - здесь вам будет лучше. В дороге вы умрете на полу теплушки. Кроме того, мне придется объяснять, почему вас нет на месте». «Вы можете сказать им, - возразила миссис Крумгольц, - что я одна из списка Шиндлера. Мы все переписаны. И счет должен сойтись. Об этом даже не стоит вопроса».
Так они спорили минут пять и в процессе разговора выяснили, что у их семей есть какие-то общие корни, что и явилось переломным моментом в неумолимой логике разговора. Выяснилось, что фамилия датчанки тоже Крумгольц. Они стали обсуждать истоки той и другой семьи. «Думаю, мой муж в Заксенхаузене», - сказала датская миссис Крумгольц. Краковская миссис Крумгольц сказала, что ее мужа и взрослого сына куда-то увезли. Наверно, в Маутхаузен. «Мне же самой надо добраться до лагеря Шиндлера в Моравии. Вот эти женщины, там, за изгородью, они все туда направляются». «Никуда они не едут, - сказала датская миссис Крумгольц. - Можете мне верить. Никто не едет никуда - разве что в одно-единственном направлении». Краковская собеседница сказала:
- А вот они думают не так.
Пусть даже