Читаем Спящий мореплаватель полностью

Это ощущение обострялось, когда погода, как сейчас, предвещала ураган. Во время циклонов Мино любил оставаться начеку, воображая себя тайным вахтенным на галеоне в опасности, которым становился дом. Он знал, что есть еще Полковник, и знал, что его младший брат тоже не дремлет. Но все сильно переменилось. И, откровенно говоря, к худшему. Прошли времена, когда будущее представлялось в приятном свете, как любое будущее. Прошли, и очень быстро, времена, когда от грядущего можно было ожидать милостей. Эта спасительная фраза — «Настанут лучшие времена» — потеряла смысл. Теперь уже было все равно, каким будет рассвет. Не имело значения даже, будет ли он вообще и пропоют ли петухи.

Солнечные дни и те таили в себе угрозу, как будто циклон все равно бродил где-то рядом, неизбежный и грозный. Эти дни, которые все называли «замечательными», когда светило солнце и не было туч, бывали самыми ужасными. Но никто — наивные люди! — не знал и не желал знать истинного лица дьявола.

С другой стороны, думал Мино, его задача быть старшим братом, оставаясь в тени. Быть старшим братом Хосе де Лурдеса, которого называли Полковником-Садовником, всегда означало находиться в тени и следить за тем же, за чем следил и Полковник, вместе с ним, потому что он, это чувствовалось, устал и при этом не знал покоя, в отличие от Мино, которому повезло больше. Нет, Полковник не знал покоя Мино, а тем более смирения. Младший брат терзался ужасным чувством с названием болезни, «бешенством», которое было вызвано абсолютным бессилием, упущенными возможностями, сознанием того, что он мог сделать и не сделал. Строго говоря, вместо «не сделал» следовало бы сказать «не смог сделать». Ему не позволили. Да, Мино мог поставить себя на место своего брата и понимал, как ужасна его жизнь. Должно быть, это мучительно — чувствовать, как время убегает с присущей ему быстротечностью, а ты не делаешь того, чего на самом деле хотел, для чего чувствовал в себе силы и призвание. Эх, брат, бедняга. Жертва сил, не имеющих ничего общего ни с ним, ни с кем-нибудь из них, хотя, если начать искать виноватого, все были бы там, все без исключения, начиная от настоящих виновников, Инквизиторов, как он их справедливо или нет (кто мог это знать?) называл, до бедной Андреа, которую нельзя было назвать иначе чем еще одной жертвой. Этот крах, может быть, и назывался судьбой?

Он поглубже устроился в плетеном кресле, обитом мягким одеялом, среди вороха подушек из цветных лоскутов. Поднял ноги — старые, усталые, больные, которые столько ходили по торным дорогам и славным проспектам, по непроходимым тропам, бездорожью, пустошам и бурьяну. Попытался уложить их поудобнее и смазал мазью из водорослей и льняного масла, потому что это приносило ему облегчение и снимало тяжесть в пальцах ног и ступнях. И почувствовал удовлетворение в окружении немногих оставшихся и милых его сердцу вещей: старинного проигрывателя, музыкального автомата, пластинок, которые так замечательно звучали в «Иллинойсе». В той, прежней жизни. Рано или поздно, придет циклон или нет, должно было рассвести. Земля пока что продолжала вращаться. С Инквизиторами, без Инквизиторов, с хорошими и дурными людьми, со святыми и демонами. Земля продолжала вращаться.

— Как пелось в том танго: «Вертись, вертись…»

И снова включат электричество. И можно будет услышать голоса богов: Элмора Джеймса, Бинга Кросби, Дайны Вашингтон, Дина Мартина и, в первую голову, Бесси Смит. К вящей славе дома. А если электричество не включат, тоже ничего страшного. Мино не нужно было ставить пластинку на проигрыватель, чтобы послушать ее и получить удовольствие.

<p>СТРАХ</p>

Хуан Милагро трясся в своем старом джипе по шоссе на Баракоа, сам не зная, куда же он едет. Если в этот поздний час он появится в доме, ему не избежать расспросов. А сегодня Хуан Милагро не смог бы объяснить ни что произошло, ни, тем более, что из этого выйдет. Если он и был в чем-нибудь уверен, так это в том, что он не вернется в Собачий переулок.

Он любил Федриту так, как любят дальних родственниц. И то, как они жили последние месяцы, было унизительно. Еще унизительней было молчание Федриты. Ее молчаливая манера все сносить. Молчание, лишенное намерений или чувств. Разве ей все равно? Ведь это был ее угол, ее убогая постель, ее дом. Он спрашивал себя, почему они прожили все это время вместе, и не находил объяснения.

А теперь, в довершение всего, эта страшная бумага, и он слишком хорошо знал, что означает ее немногословное содержание.

Перейти на страницу:

Похожие книги