Всю дорогу от Челси до отеля Морис Клау разглагольствовал о музыке: я и не знал, что он разбирается в музыкальных материях. Видимо, Клау решил потешить невероятное самолюбие Скобелева, ибо этот человек и впрямь казался памятником собственному тщеславию. Путь он и был гением, но характер у него был отвратительный.
Я подозревал, что Скобелев постарается задержать нас в отеле — точнее, задержать Изиду Клау (едва ли стоило сомневаться, что он с радостью избавился бы и от Мориса Клау, и от меня). Однако я не был готов к тому, что Клау согласится зайти на огонек к Скобелеву.
Мы вышли из автомобиля; я колебался, не зная, принять ли нехотя сделанное приглашение музыканта либо отправиться пешком домой — как вдруг приметил хорошо знакомое мне выражение в глазах Клау, блестевших за стеклами пенсне.
Я внезапно осознал, что мне уготована роль второстепенного актера в таинственной комедии, поставленной гением из антикварной лавки близ Старой лестницы в Уоппинге.
Русский занимал роскошный номер, и в конце концов Морис Клау с притворным вздохом поддался на его настойчивые уговоры выпить стаканчик вина перед возвращением домой.
Скобелев, как мог, старался проявлять радушие: предложил нам сигары и сигареты, откупорил бутылку «Боллинджера»[38].
Мы с Клау курить не стали, но Изида приняла сигарету; сидя на кушетке, она молча выпускала кольца дыма и следила за тщеславным русским музыкантом сквозь полуопущенные ресницы.
В номере стоял рояль. Морис Клау, так и не прикоснувшийся к вину, попросил Скобелева еще раз сыграть нам прелюдию, которую мы слышали в мастерской Хассета.
Пианист пожал плечами, бросил взгляд на Изиду и сел за рояль. Он бросил дымящуюся сигарету в маленькую пепельницу, любовно прикоснулся к клавишам, и моя душа вновь застонала, истерзанная звуками его музыки.
Когда замер отзвук последнего аккорда, заговорил Морис Клау:
— Прекрасно, великолепно. Просто великолепно. А теперь, — он поднялся на ноги, — старый я, надоедливый человек, рассеянный старый дуралей. Могу ли я телефонировать шоферу? Я только что вспоминаю, что Изида оставляет в машине свою горностаевую накидку. Не так ли, дитя мое?
— О Боже, да! — воскликнула Изида.
Клау неуклюже обошел вокруг рояля, пересек комнату, снял трубку телефона и отчетливо произнес:
— Будьте любезны попросить шофера мистера Мориса Клау принести из машины плащ. Да, хорошо, прекрасно.
Он повесил трубку и обернулся к нам, пожимая плечами:
— Столь соблазнительна та накидка, — пояснил он, — для рыщущего в ночи татя.
Я заметил, что Изида внезапно побледнела. Она вскочила с кушетки и пожирала глазами Скобелева. Музыкант, похоже, не без удовольствия встречал взгляд прекрасных черных глаз — как вдруг раздался властный стук в дверь.
— Войдите! — отрывисто приказал русский.
Дверь отворилась. На пороге стоял инспектор уголовной полиции Гримсби!
Морис Клау мотнул головой в направлении Скобелева. Застыв от удивления, я услышал, как Гримсби сказал:
— Серж Скобелев, вы арестованы по обвинению в убийстве Пайка Уэмбли, совершенном в его мастерской вечером четырнадцатого ноября. Должен предупредить вас…
Но продолжения не последовало.
Издав звук, который я могу сравнить лишь с рычанием дикого зверя, Скобелев бросился на инспектора, сжал руками его шею и швырнул его на пол!
Гримсби обязан своей жизнью Морису Клау. Русский, упираясь коленями в грудь Гримсби, буквально выдавливал из него жизнь, когда Клау с удивительным проворством метнулся вперед. Он склонился над убийцей и сделал какое-то несложное движение руками, благодаря которому Скобелев оказался лежащим на спине.
Безумец мгновенно вскочил на ноги; даже сейчас мне порой видится во сне его дьявольское лицо, искаженное злобой, какую едва ли встретишь в человеке. Он сжимал и разжимал пальцы, содрогаясь в ужасных, яростных конвульсиях и переводя глаза с Грисби (который медленно, с большим трудом начал подниматься на ноги) на Изиду, на Мориса Клау, на меня. Затем, разразившись хохотом, он подбежал к высокому окну, распахнул створки, выпрыгнул на карниз и с последним безумным воплем ринулся вниз, во двор, с высоты шестидесяти футов!
— Всякий скажет, — объявил Морис Клау, — что провалился он, сей старый дуралей из Уоппинга: как сможет мертвый в содеянном признаться, и зачем газетам сообщать публике, отчего этот бедный русский прыгает из окна?
Он пожал плечами и обвел взглядом мой кабинет.
— Вы говорите мне: «Что за звук слышали вы, когда спали в мастерской?» и я не отвечаю вам, ибо вы не поймете, — продолжал он, обращаясь к Гримсби. — Теперь поведаю вам. Слышал я, друг мой, аккорд в соль минор! О, качаете вы головой! Знал я, что трясти головой вы станете. Но осторожней, не растрясите мозг. Вот что слышал я, и вот что пребывало в разуме преступника, когда свершал он убийство — аккорд в соль минор, мистер Гримсби! Я, старый дуралей, имею чувство музыки, и тот аккорд интригует меня. Почему? Потому, что сыграть его невозможно — и все же я слышу звук фортепиано!
— Невозможно сыграть! — воскликнул Гримсби.