Год тысяча девятьсот шестьдесят четвертый: «Куба + СССР = love» — так красавец Хильберто попадает в стольную, где devochki любят иностранцев, так его сперматозоид сливается с яйцеклеткой russian woman, знающей о чистке in vivo не понаслышке, и потому выпускающей на волю плод больного своего воображения: «Рождаемость в Москве растет, а это значит, что на улицах столицы все больше детского смеха!» — скандируют СМИ. Сана видит, как скалит Волчица зубы, как стучит по полу хвостом, как поджимает уши…
Их разделяет лишь тончайшая пленка, сквозь которую можно разглядеть контуры темно-серых цементных стен да маленькое окошко с пыльной решеткой.
«Сдала подруга, — лает Волчица, — а упекла мамаша: в восьмидесятые за мокруху отсидеть легче было, чем по 209-й моей…[120] Я и правда не числилась нигде — складывалось так… сейчас-то полстраны безработных, и ничего, а тогда — тунеядство? Тут мамашин звездный час и пробил: подсуетилась, дело мне, как «паразитирующему элементу», сшили быстренько… Я после школы-то вне социума долго жила: все любовь назад возвращала — ту самую, в детстве недоданную… Необычно, да, необычно и трогательно: и не важно, несколько часов ты без страха живешь или несколько суток; главное, какое-то время ты — вот так, просто — не боишься ничего… У них-то у всех мужья-дети, конечно, но разве это что-то меняет? Как поймешь, чего на самом деле хочешь, так путь назад и отрежешь… Истинное лицо-то свое многих поначалу пугало: кое-кто и в обкомах заседал. Барыньки холеные были, что говорить: хлеб — и тот в «Берёзке» покупали…
«Нас всех из воронка-то как вывели, так сразу на лестнице и построили — ну а потом по продолам[122] погнали: страшенные они, длиннющие… Долго шли, и вдруг крик: «Стоять!» — опись имущества. Догола раздели; золото, у кого было, сняли… Шоколад тоже забрали: «Не положено». Ну и обыск по всем частям тела: все резинки общупали, — а ноги я раздвигать отказалась: