Итог прожитых лет должен был, казалось, радовать его. Рожденный в семье простого деревенского священника и росший в окружении крестьян, он умирал в столице империи высоким сановником, всей России известным человеком. Не только разные «превосходительства» и «сиятельства», но и сам государь проявляли повышенный интерес к его, поповского сына, здоровью. Рождение его было событием разве что для бедных его родителей, но умирание его — событие для целой России! Но, видно, не дано человеческой душе быть довольной прожитой жизнью — Михайло Михайлович испытывал внутри себя нечто подобное скорее раздражению собой, но ни в коей мере не довольство. Духовник его — протоиерей Сергиевского собора П. Я. Духовский, с которым любил он беседовать о высоких материях, навестил его, больного, и говорил с ним. Впоследствии сказывал, что Сперанский очень ругал себя тогда, находясь в предсмертии, очень сожалел, что до конца своих дней так и не смог усмирить врагов внутри себя — собственные страсти, и среди них особливо духовную гордость. «Если после беспрестанных усилий и работы над самим собою, — говорил он, — иногда и удастся ее усмирить, то спустя несколько времени она опять поднимается с новою силою, и мне остается только горевать о слабости своей воли». Что выражал сожалением этим Сперанский? Имел ли он в виду свое самолюбие, излишнюю в себе любовь к почету и другое тому подобное, заставлявшее его идти наперекор собственной совести? Или не мог забыть он выпавших на его долю унижений, не мог преодолеть терзаний души своей при воспоминаниях о прошлых обидах? В любом случае жалоба умиравшего Сперанского на себя скрывала жалобу на свою судьбу.
Когда-то в молодости, полный радужных надежд на счастливое будущее, он писал: «Кто взял на себя крест и положил руку на рало, тот не должен озираться вспять — и что, впрочем, озираясь, он увидит? — Мечты и привидения, все похоть очес и гордость житейскую». Сейчас, когда впереди ему ничего уже нельзя было высмотреть, кроме смерти, одноликой, однообразной, как потолок над кроватью, он не мог не озираться вспять. И что же ему там виделось? — Он оказался пророком тогда, в своей счастливой счастьем в чиновной жизни и несчастьем в жизни личной молодости.
В пору, когда жизненная энергия бьет в тебе ключом, когда полон сил и целая жизнь впереди, кажется, что главное — это найти себе дело, способное наполнить смыслом будущую жизнь. При этом, конечно, понимается, что всякое дело делается не в вакууме, а в какой-то среде, в определенном людском мирке, и что среда эта может быть исключительно вредной, чуждой душе всем содержанием своим. Но думается тогда, что значит любая среда, когда нашел дело и полон сил? Пусть она чужда — неужто нельзя в любой среде оставаться самим собой? Пусть она вредна — неужто помешает она делать дело? Лишь на склоне лет приходит сознание того, что на устройство взаимоотношений с окружающими много надобно душевных сил — столь много, что и на
Биографии духа обыкновенно свойственны великим писателям или философам. Государственному же деятелю, даже и великому, не дано, казалось бы, иметь подобной биографии — слишком тесно соприкасается он с практической жизнью, слишком поглощен бывает ею, слишком живет вне себя, чтобы жить собою, чтобы создать себе свой собственный духовный мир. Тем любопытнее для нас такие вот параллели:
Лев Толстой: «Жизнь человеческая состоит во все большем и большем приближении к совершенству».
Михаил Сперанский:
Лев Толстой: «Важнее всего для меня в жизни исправление от лени, раздражительности и бесхарактерности».
Михаил Сперанский: «С
Лев Толстой: «Ложь перед другими далеко не так важна и вредна, как ложь перед собой».
Михаил Сперанский:
Лев Толстой: «Так теперь мне представляется мысль о том, что государство и его агенты — это самые большие и распространенные преступники, в сравнении с которыми те, которых называют преступниками, невинные агнцы…»