Однако Каховский показывает не совсем так. Ему ставится вопрос: «Вы говорили Сутгофу, что подполковник Батенков связывает общество с господином Сперанским и что общество имеет сношения с сим последним через первого. На чем основываются сии слова ваши?» Каховский отвечает: «Сутгофу, как члену общества, более еще как моему другу я мог передавать мои и подозрения; но не имея ясных доказательств, я считал бессовестным в дело столь пагубное вмешивать генерала Ермолова и господина Сперанского. От Рылеева я слышал, что генерал Ермолов знает о существовании Общества; Рылеев же говорил мне, что будто бы господин Сперанский принимает участие в обществе; но Рылеев очень часто себе противоречил, и потому я не даю много веры словам его: он один раз сказал мне, что господин Сперанский «наш». На другой же день говорит: «Он будет наш, мы на него действуем через Батенкова»[6].
Так показывает Каховский. Рылеев отрицает: «Никогда не говорил я ни Каховскому, ни кому другому, что у нас есть люди и в Сенате, и в Государственном Совете, и не называл ни Ермолова, ни Сперанского. Не говорил также, что будто мы действуем на Сперанского через Батенкова»[7]. Между Рылеевым и Каховским устраивается очная ставка. Каждый остается при своем показании.
Вот, собственно, и все. Кто прав, неизвестно. Трудно допустить, что Батенков, человек несдержанный и неврастенический по природе, в разговорах со Сперанским ни разу даже намеком не коснулся заговора. Как бы то ни было, следствие делает вывод: надежда на участие Сперанского «была только выдуманною и болтовнёю для увлечения легковерных». Спорить с выводом не приходится. Однако слова Боровкова «по точнейшем изыскании обнаружилось» вызывают и некоторое недоумение: это ли «точнейшее изыскание»? Боровков, который, собственно, руководил всем следственным делом, был человек неглупый и прекрасно понимал, что декабристы могли не губить Сперанского даже в том случае, если он принимал участие в их деле.
Так или иначе, невиновность бывшего государственного секретаря как будто выясняется в самом начале следствия. Письмо князя Трубецкого Бенкендорфу написано 26 декабря 1825 года. Князь Оболенский свое категорическое заявление: «они о существовании общества совершенно не знали» — делает двумя днями позднее, 28 декабря. Казалось бы, сразу твердо устанавливается, что все было «болтовнёю для увлечения легковерных». Но вот что рассказывает — уже не на следствии, а в своих воспоминаниях — князь Трубецкой[8]:
«28 числа марта, после обеда, отворяют дверь моего номера[9] и входит генерал-адъютант Бенкендорф, высылает офицера и после незначащих замечаний о сырости моего жилища садится на стул и просит меня сесть. Я сел на кровать.