— Уже, герр оберст, все отключено! — ухмылка в голосе Путта стала явственной. — А вниз наш барон с Машей только спустились, бдить будут. Уж очень они счастливые, аж завидки берут…
— Не завидуй чужому счастью…
Договорить он не смог из-за грохота за спиной. Фомин стремительно обернулся — «племянник» застыл посреди коридора столбом, уронив «дегтярь» на пол. Смертельно бледное лицо его исказилось, с прокушенной губы выступили капельки крови, неподвижные глаза уставились на него, и такая в них была боль, что Фомин содрогнулся. Он все понял, а потому нашел в себе силы улыбнуться самому себе, молодому, и стал тяжеловато опускаться по лестнице.
— Что с парнем, Федотыч? — голос Путта был встревожен донельзя.
— Ничего, помстилось ему… Вернее, мне…
«На ком же он
— Путт! У меня в нагрудном кармане листок бумаги. Если что со мной случится, то действуй так, как там написано. Понял?!
— Так точно!
Голос капитана был нарочито спокоен, и Фомин осознал — Путт прекрасно понял, что произошло сейчас в коридоре, и потому не стал задавать никаких вопросов или лезть с наигранной бодростью.
— Береги императора, Андрей. Отсидитесь у лесника, мой отец знает дорогу. С ними беды не будет, «тень» их не коснулась! Дождитесь прихода белых и уходите тайком в Забайкалье. Там атаман Семенов, он монархист, и этим все сказано, — Семен Федотович повернулся к капитану.
— Я понял! — Путт смотрел серьезно, и такое понимание было в его глазах, что Фомин благодарно коснулся его плеча.
— Только ты, Андрей, сможешь! Сам понимаешь, что в твоих руках. История может пойти другим путем, все зависит от тебя. И от императора, конечно. Но до двадцатого года вы уж не высовывайтесь, будет рано. Народ сам должен созреть до монархии. Вспомни Дитерихса, который в двадцать втором году провел земской собор в Приморье. Там, если знаешь, почти единогласно решили нового царя призвать. Михаил — последний император, самый законный. И среди его титулов есть один — царь Сибирский…
Фомин остановился и достал папиросу. Пальцы не дрожали, и он улыбнулся — страх перед неминуемой смертью отступил перед пониманием долга. Его долга перед Россией, ведь спасти императора для него означало спасти будущее. Да и мысль о смерти была размытой, он прекрасно понимал, что от судьбы не уйдешь и умирать надо красиво и гордо, с человеческим достоинством. И с пользой для дела.
— Но тогда уже было слишком поздно, Андрей. Постарайся сделать то же самое, но намного раньше, в двадцатом году. Пусть Дальневосточная Республика станет не красным «буфером», а белым. Только там можно будет удержаться белому движению. Только так сможет возродиться настоящая русская государственность. У красных в этом регионе возможности крайне ограниченны, слишком далеко от Москвы… И слишком близка там Япония, учти это.
— Я понял! — Путт был немногословен, а это о многом говорило Фомину. — Я сделаю все, что в моих силах.
— Ты сделаешь больше, Андрей, ты знаешь будущее. Постарайся связать в узелок то, о чем говорили. А Гитлеру проломи голову! Да и Сталину — он до середины двадцатых без охраны ходить будет, сам видел.
— Сделаю, будь надежен… И… Спасибо тебе за все, Федотыч. Я сделаю все, что смогу, и даже больше.
— Хорошо!
Они дошли чуть ли не до парадных дверей. Здесь было почти пустынно, старика-швейцара с консьержкой за стойкой уже не было, как и постового на лавке. Зато наличествовал улыбающийся Шмайсер, а рядом с ним стояла светящаяся от счастья Маша. Они уже успели переодеться и теперь щеголяли в почти новенькой чекистской форме.
Его буквально пригвоздили к месту произошедшие с Машей изменения: она стала другой. Где та хрупкая пичужка-подросток, которую он, в прямом смысле слова, держал в руках возле шахты?
Внешне, казалось бы, ничего не изменилось, но на него сейчас смотрела взрослая женщина, не девочка, старательно играющая роль женщины, а именно женщина. И движения уже не угловатые — уверенные, с кошачьей грацией… Словно ее подменили…
«Это не она… Кто же ты теперь? Машенька? Нет! Уже Мария».
Ее глаза буквально полыхали огнем, и Фомин сразу все понял. Маша как бы кричала всем: «Завидуйте мне, ведь я стала женщиной и женой, я люблю и любима!» И столько было в ней брызжущей по сторонам жизненной силы, будто второе солнышко в окошко заглянуло.
— Марьюшка! — Шмайсер, улыбаясь, погладил ее по голове. — Идем?
— Марьюшка? — она залилась хрустальным смехом. — Мне нравится! — она прильнула к нему. — Идем же со мной, родненький!
Фомин застыл: