И вот я сижу в свободные часы в третьей комнате, и две сырые стены сверкают, и через два часа работы меня просто скручивает от холода. А печатать в перчатках я не могу, я ведь уже вам говорил, что перчаток у меня нет. Возле керосинки я снова оттаиваю и даже могу поговорить с сыном. Выясняется, что у меня не хватает слов, чтобы вести с ним долгие разговоры. Жена начинает упрекать меня, и я бываю рад-радехонек, когда через полчаса могу вернуться к себе в кабинет, чтобы там расстучать на машинке остаток той веры, которую еще испытывает ко мне эта женщина, ибо она права, твердят мои добропорядочные соседи, она права, распевает хор самодовольных обывателей и толкает меня в пучину вины, и рядом нет никого, кто поддержал бы меня или хотя бы понял, что с помощью своего абсурдного занятия я стремлюсь обеспечить своей семье более сносные условия жизни.
Неподалеку от нашей барачной слободки за дощатым забором под высокими дубами и тополями лежит городская бойня. Каждое утро оттуда доносится до нас рев скотины, и рев этот завершается глухим ударом, а удар в свою очередь сменяется вторым, третьим, двадцатым, двадцать пятым ревом, и каждый рев завершается этим тупым ударом, который производят обухом топора по коровьему загривку.
Потом раздается пронзительный визг свиней. Визг завершается ударом еще более приглушенным, а приглушенней он потому, что у свиньи загривок много жирней. «Му-му», — говорит наш ребенок, когда исполненный смертельного страха рев доходит до нас, и еще он говорит: «Бух! Умер», когда раздается тот глухой удар, и такое же объяснение он дает, когда забивают свиней. Черт знает, откуда это ему известно, не иначе рассказала фрау Шнапауф из соседнего барака, старая фрау Шнапауф, которой подбрасывает мальчика жена, когда погода слишком плоха и нельзя взять его за покупками. Так или нет, но мальчик успел услышать, как умирают тысячи животных, прежде чем смог увидеть и погладить хоть одну свинью или корову, предсмертный рев для него все равно что вой пожарной сирены или бой часов на башне, который при благоприятном направлении ветра доносится и к нам.
Всего ужаснее, когда умирают ягнята. Они кричат, словно взывают о помощи, и крик их обрывается без завершающего удара, но мы-то знаем, что ягненку просто перерезали горло, и во мне невольно всплывают воспоминания из времен моей фермерской деятельности, поэтому я знаю также, что теперь кровь течет сквозь густое руно у него на горле, капает на цементный пол бойни, и я воспринимаю как великое благо, что овец забивают всего один раз в неделю.
Я могу получить на бойне почасовую работу, после фабрики, вечером, могу грузить очищенные кости и требуху. Самодовольные пролетарии из моего окружения, которые поставили себе целью превратить меня с помощью язвительных речей в добропорядочного отца семейства, никак не могут уразуметь, почему я не устраиваюсь на это место, да еще рядом с домом, и почему я не набрасываюсь на кости, а вместо того бездельничаю и ради собственного удовольствия перевожу бумагу и ленту для машинки. Они все основательнее убеждают меня, что я человек неполноценный, и я вынужден, бог весть почему, согласиться с их определением.
Когда, сидя за машинкой, я набрасываю на себя бракованное пальто дедушки, я высиживаю на полчаса больше. Потом я вспоминаю, что в нашей деревне среди вересковой пустоши у меня еще вроде бы осталась куртка. В свое время мать сшила мне ее по выкройке из
Когда в деревне мне довелось впервые надеть эту куртку, по словам дедушки, я стал похож на сына Вендланда, нашего помещика. Интересно, на кого я похож теперь.
Итак, я прошу выслать мне куртку. Воротник превратился в моль, моль улетела, остатки я спарываю, а куртку поддеваю под пальто, после чего могу сидеть за машинкой до полного окоченения еще на полчаса больше.
Человек, которым я сейчас занят, успел тем временем выдрессировать тринадцать своих догов. Они умеют делать все, что полагается делать в цирке лошадям. Я надеваю на них роскошную сбрую, не прилагая к этому чрезмерной фантазии, поскольку могу описывать морозное сверкание моих стен. Одним словом, все имеет свою хорошую сторону.