— Напротив, друг мой, impoliment поступил ты сам: ты заговариваешь со мною по-французски; я отвечаю по-русски, тонко намекая тебе этим, что французский язык между нами не у места. Ты, и ухом не ведя, продолжаешь по-французски. Разве это не impolitesse? С таким же точно правом мог я употребить немецкий язык, который знаю лучше французского; тебя же это не должно было удивлять: "Ведь всякому образованному человеку решительно все равно, на каком бы наречии ни объясняться"; следовательно, и все равно, отвечают ли ему по-французски или по-немецки.
— И ты, ты говоришь это серьезно? — воскликнул Куницын. — Немецкий язык трещит, шипит, скрипит; французский, благодаря своей гармоничности, сделался интернациональным европейским языком, как арабский в Азии. Французский язык — можно смело сказать — гарантия развитости человека, так как с помощью его сближаются народности, сближаются север и юг, восток и запад, а сближение развивает и ведет ко всемирному прогрессу, составляющему, как известно, цель всякого, мало-мальски образованного человека XIX столетия!
— Ого-го, как ты красноречив, хоть сейчас в адвокаты! — засмеялся Ластов, просовывая приятельски руку под руку юного прогрессиста. — Как раз заставишь еще раскаяться, что я, по твоему примеру, не перешел в училище правоведения или не сделал, по крайней мере, изучения французского языка основною целью своей жизни. Расскажи-ка лучше что-нибудь про свою прекрасную Елену.
— Пожалуй… Ее, впрочем, зовут не Еленой, а Надеждой, или, вернее, Наденькой.
— Наденькой? Хорошенькое имя.
— Я думаю! — самодовольно подтвердил правовед, точно он сам сочинил его. — Их две сестры, она младшая. Есть и мать, puis наперсница. Все как в романе.
— Да их не Липецкими ли уж зовут?
— Ты почем знаешь?
— Видел в Висбадене. Впрочем, незнаком. Так они здесь, на Гисбахе?
— Само собою! — приехали на одном со мною пароходе. Не то зачем бы мне приезжать сюда? Чего я тут не видел?
— Но ты говоришь, Куницын, что так же еще не познакомился с ними. Как же это так? Ты, кажется, парень не промах, мастер на завязки?
— Parbleu [23]! Но тут совсем особенный случай. Заговорил с нею как-то за столом — не отвечает. Ответила ее кузина, да так коротко и язвительно, что руки опустились. Разбитная тоже девчонка, ой-ой-ой! Моничкой зовут. Не правда ли, оригинальная кличка? Вероятно, производное от лимона? Впрочем, собой скорее похожа на яблоко, на крымское. Вот бы тебе, а? Да и как удобно: принадлежа к новому поколению, она, разумеется, не признает начальства тетки, делает что вздумается, прогуливается solo solissima [24], и т. д. Советую приволокнуться.
— Да которая из них Моничка? Что повыше?
— Нет, то Наденька. Моничка — кругленькая, карманного формата брюнетка.
— Вот увидим. Покуда они для меня обе одинаково интересны.
— А для меня так нет! Моничка, знаешь, так себе, средний товар, Наденька — отборный сорт. Тебе она, быть может, покажется ребенком, нераспустившимся бутоном; но в этом-то и вся суть, настоящий haut-gout [25]. Я крыжовника терпеть не могу, когда он переспел.
— Ты, как я вижу, эпикуреец.
— А то как же? Ха, ха! Вы, университетские, воображаете, что никто, как вы, не заглядывал в Бюхнера, в Прудона… Да, Прудон! Помнишь, как это он говорит там… Ah, mon Dieu [26], забыл! Не помнишь ли, какая у него главная these?
— Самое известное положение его: "La propriete c'est le vol" [27], но в настоящем случае оно едва ли применимо.
— Да не то!
— Он, может быть, говорит, что незрелый крыжовник лучше зрелого?
— Ха! Может быть… Но ты сам убедишься, что мой незрелый куда аппетитнее всякого зрелого. Qu'importe, что я не сказал с ней и двух слов: у молоденьких девиц все нараспашку — и хорошее и дурное; а если ты замечаешь в девице одно хорошее, стало быть, она — chef-d'oeuvre [28].
— Chef-d'oeuvre или козленок: любовь зла, полюбит и козла.
— Фи, какие у тебя proverbes [29]!. Во-первых, она не может быть козленком, потому что она не мужчина, козел же мужского пола…
— Ну, так козочкой.
— А козочки, как хочешь, премилые животные: des betes, qui ne sont pas betes. Правда, un peu trop naives, но d'autant mieux: тем более вольностей можно позволять себе с ними.
В таких разговорах приятели наши взбирались вверх по правому берегу Гисбаха, через груды камней и исполинские древесные корни, пока не вышли в горную котловину.
Куницын удостоил водопад только беглого взгляда, снял шляпу и батистовым платком вытер себе лоб, на котором выступила испарина.
— Неужели нет другого пути, чтобы добраться в эту трущобу? — спросил он, отдуваясь.
— Как не быть! Остальная публика, кажется, и предпочла большую дорогу. Но здесь ближе и романтичнее.
— Романтичнее! В настоящее время, в век железа и пара, всякая романтичность — анахронизм. Вот и ботинок разодрал! Нечего сказать — романтично!
— Да, милый мой, ботинки — в Швейцарии вещь ненадежная; в Интерлакене ты, вероятно, можешь приобрести такие же толстокожие башмаки, как у меня, на двойных подошвах и обитые гвоздями.
— Да ведь они жмут?