В кишлаке учителя — и мусульманские, и потом советские — всегда, пока основная масса населения была неграмотной, выполняли более широкие функции: помогали заполнять разного рода личные документы, писали и зачитывали письма, разъясняли непонятные термины и правила, консультировали по самым разным вопросам, которые требовали минимальных знаний, недоступных крестьянину. Помимо материального вознаграждения такого рода обязанности давали в руки эксперта большую неформальную власть интерпретировать и оценивать информацию, поскольку ее передача не была нейтральным действием, независимым от мнения и интересов ретранслятора. В раннесоветское время, когда государство пыталось повысить свое влияние на общество и поток разного рода указаний и пропаганды чрезвычайно возрос, позиции учителя значительно укрепились — не случайно комсомольский актив в 1920—1930-е годы и партийный в 1940-е формировался в основном из учителей. Основа власти учителя не была институциональной — он не имел рычагов, чтобы кого-то наказывать или отдавать приказы, он опирался на владение специфическим знанием.
Знание, которым обладали учителя, слагалось из нескольких элементов. После гонений и прямых репрессий в 1920—1930-е годы против мусульманских лидеров советские учителя остались едва ли не единственными носителями элементарных навыков письма, счета, представлений о географии, истории, каких-то технических знаний. К тому же учителя, в отличие от мулл, обладали знанием латиницы, а затем кириллицы, на которую была переведена местная, еще недавно арабографическая письменность (узбекского и таджикского языков). Учителя могли прочитать и написать тексты, что в эпоху «печатного социализма»448 становилось важным механизмом формирования идентичности, социального статуса и авторитета. Учителя получили доступ к формированию «воображаемого сообщества» — нации449. Наконец, учителя были не просто носителями знания (в том числе и национального), но владели специфическим советским знанием, включающим знакомство с политической системой, политической иерархией, законами, особым советским языком, с помощью которого легитимировались те или иные действия. При этом учителя в той или иной степени владели русским языком, что давало им прямой доступ и к новым источникам информации, и к вышестоящим чиновникам.
Одним из инструментов власти в руках учителей были публичные письма и тайные анонимки, которые они рассылали в разные органы управления и газеты с целью дискредитации тех или иных своих оппонентов. В 1930-е годы расцвела целая индустрия такого рода обращений, которые были не только механизмом выявления каких-то реальных преступлений или сведения счетов, но и своеобразным псевдопубличным пространством самовыражения, в котором советские люди учились говорить советским языком и играть роль советского гражданина450.
Кроме знания (или культурного капитала) учителя обладали капиталом социальным и экономическим. У них был более широкий круг знакомых, который выходил далеко за пределы Ошобы. Они были более мобильны, учились, жили и работали в других селениях и городах, имели там знакомых, полезные контакты, приобретали жизненный опыт, не характерный для Ошобы. Кроме того, существовала своеобразная профессиональная сеть людей одного статуса, которые могли говорить друг с другом на понятном для них языке, имели одни и те же проблемы и были связаны собственными иерархическими отношениями — учитель, завуч, директор, районо (районный отдел народного образования), облоно (областной отдел), свое министерство.
Учителя имели постоянный государственный заработок451, с этой точки зрения они не зависели от колхоза или от председателя сельсовета. Но, конечно, у каждого учителя было свое домохозяйство (а жена, возможно, числилась колхозницей), что вынуждало их вступать в сложные отношения с местной властью по поводу разного рода хозяйственных и налоговых дел. Среди других привилегий учителя было освобождение, например, от сельскохозяйственного налога и, что, пожалуй, особенно важно, освобождение — брóня — от призыва в армию. Наконец, замечу, что это были молодые люди, которые не были отягощены разного рода социальными обязательствами, стремились самоутвердиться и доказать свои возможности (Илл. 14). Их в силу возраста нельзя было обвинить в сотрудничестве с царизмом или басмачами, а именно эти обвинения играли большую роль в репрессивной риторике 1930—1940-х годов.