«Перед нашим домом телефон-автомат, на стене будки — надпись карандашом: „Тери клевая телка. Звони ей в любое время. На пустыре за углом дает бесплатно“. И — наш телефонный номер. Если звонит телефон, она бежит первая. Спросишь, кто это — она в истерику, визжит, вся красная: „Да пойми ты, я человек независимый, нечего меня контролировать. Ты меня подавляешь, ты замуровать меня хочешь!“ Я и так, и этак: ты хоть понимаешь, как ты меня-то позоришь такой вот настенной литературой? Тут она совсем не выдерживает: она ведь пыталась оставаться в сфере высоких материй, а я ей такое; не спрячься я вовремя за письменным столом, она бы угостила меня каблуком по яйцам. Со свиданий своих она возвращается, загадочно улыбаясь; когда я спрашиваю, где была, она только рукой машет: ах, мол, не будь мелочным. Даже вроде бы мириться готова, тащит меня в постель, но вдруг принимается кусаться, щипать меня, засовывает свой длинный указательный палец мне в рот, до самой глотки. Потом снова гости, Тери лезет из кожи, не зная, как себя еще показать: сначала со светским видом щебечет о фильмах, один фильм, вполне сносный, с убийственной иронией разделывает под орех, другой, совершенно дерьмовый, объявляет шедевром — чтобы продемонстрировать, что у нее-де тоже есть свое мнение. Потом ошарашивает всех злобными тирадами в адрес своей матери: однажды это чудовище отшлепало ее по заднюшке, и знаете за что? За то, что она накакала мимо горшка. Я могу представить и более ужасные проступки, но пока лишь позволяю себе усомниться: как Тери все это запомнила? Она кричит в истерике, что я пытаюсь выставить ее лгуньей. Потом, снова развеселившись, исчезает — и возвращается с блюдом бутербродов, совершенно голая, приносит краски: пускай ее рисуют все вместе, она хочет быть коллективным произведением искусства. Другие дамы тоже принимаются бесстыдно раздеваться: мол, рисуйте и нас; вокруг — расплывшиеся, не очень ароматно пахнущие тела, я сижу в наушниках, в голове у меня — оглушительный грохот музыки, я мечтаю исчезнуть куда-нибудь. Тери стаскивает с меня наушники: „Моя мать убила моего отца, а я тебя убью“. „Почему?“ „А так“. И упархивает куда-то. Снова музыка; я верю, что она в самом деле этого хочет. Она возвращается: „Но знай: пока я тебя не убила медленной смертью, мне нужен только ты. Если сбежишь, пойду за тобой на край света. Ты меня знаешь, и ты меня простишь. Даже если я до отчаяния тебя доведу, все равно — простишь. А я буду тебе хорошей вдовой: если дашь денег, сошью себе платье, траурное, облегающее. Чтобы еще у твоей могилы меня многие захотели“».
«На прошлой неделе я слегка разозлился на нее за что-то; она от меня — на чердак, оттуда — на крышу, я гонялся за ней между трубами. Жильцы позвали консьержа, но тот боится высоты, он нас из слухового окна ругал, дескать, негоже в моем возрасте играть в салочки. „Уходи, — сказал я ей, когда мы вернулись в квартиру, — Вот твой чемодан, с ним ты пришла ко мне от своего мужа. Три года мы выдержали вместе, теперь убирайся, изводи кого-нибудь из моих друзей; все равно ведь среди них нет ни одного, кто еще не переспал бы с тобой“. Проходит пара часов, звонит в дверь сосед: „Пусти ты ее домой-то, она с чемоданом сидит на лестнице, плачет“. Тери и вправду там, вся замерзла; оказывается, ее изнасиловал таксист. „Дал мне оплеуху, я испугалась. Из-за тебя все это: он почувствовал, что я в отчаянии. А у меня менструация, все сиденье было в крови. Он меня звал выпить что-нибудь; ты что, думаешь, я буду пить с тем, кто меня изнасиловал? — отвечаю я ему. Яичники у меня болят, душ принять надо, и есть я хочу. В холодильнике жареный цыпленок, я сама готовила, имею я право поесть немного?“ В самом деле, разве она не имеет такого права? Уложил я ее в постель, чай приготовил, принес цыпленка, мы слушали музыку, я ей что-то рассказывал, она попросила разрешения взять меня за руку. Полусонная уже, прижалась она ко мне, пробормотала, что, если мне так хочется, я могу выгнать ее и завтра, а сейчас у нее небольшой насморк, и спать очень хочется».