На околице брат слез с автобуса и под садами, потом по склону холма, утыканного старыми надгробиями и черешневыми деревьями с краснеющими уже ягодами, добрался до моего дома. Шел он, озираясь, весь переполненный напряженным ожиданием: когда же кто-то неведомый прыгнет ему на плечи; путь продолжался целую вечность. Ветер швырял ему под ноги какие-то колючие шарики. В старой, заросшей травой бомбовой воронке щипал траву взлохмаченный осел; он посмотрел на Дани и сказал: «Я уже знаю». С той самой минуты Дани зябнет. Даже собственное тело встает у него на пути, эта сплошная рана с девятью отверстиями, которая функционированием своим лишь подтверждает повсеместность царящего в мире насилия: вверху что-то входит в тебя через семь дырок, а внизу выходит лишь через две.
Он приехал ко мне попрощаться: сегодня вечером он — с легальным паспортом — покинет эту страну навсегда. Поищет на Западе какой-нибудь портовый город, где его возьмут грузчиком. Все свои роли он уже отыграл, провал на провале, теперь остается или исчезнуть в тумане, или проглотить горсть снотворного. Сейчас он собирается поменяться со мною одеждой, чтобы его не узнали; бороду тоже сбреет; или, может, покрасить ее под седину? Из окна вагона он заметил подозрительное перемещение войск; не случайно же, что именно сегодня. Схватить его, может, сегодня еще не планируют, но под колпаком уже держат. Но почему их так много, и зачем танки? Со здешней почты он разошлет свою исповедь, в десяти экземплярах; он соберет все гнусности, лишь бы только бумага вынесла. Я, как старший брат, должен благословить его и проводить на станцию. Еще я должен знать: его уход — что-то вроде тихого самоубийства. «Тихого?» — коварно вздыхаю я. Он обижается: «Ты, конечно, не чувствовал, что со мной творится неладное, верно ведь? И не ждал меня. Открой сейчас же глаза!» «Мне это твое появление, братец, как зубная боль, — говорю я со стоном, — Ты ведь ни разу еще не приезжал просто так. Обещай, что, перед тем как уедешь, не подожжешь этот домишко». Если бы он появлялся у меня реже, я бы не сидел и половины того, что сидел.
Я сажусь в постели и разглядываю феномен в окне: двусторонний пыльник, безупречный бархатный пиджак, все еще неотразимая улыбка. На лбу — морщины треугольником, по-мальчишески любопытный взгляд; но любопытство его сосредоточено главным образом на том, любопытен ли он мне. Мягкие, настороженные движения: он — словно кошка с выгнутой спинкой, которая прыгнет точно туда, куда нужно, если в нее полетит шлепанец. Его можно принять за грабителя банков, за фокусника или за агента какой-нибудь спецслужбы; но если ты рассмотришь его получше, вряд ли согласишься одолжить ему крупную сумму. Хотя этому и противоречит тот факт, что меня он бессчетное число раз оставлял с носом: ведь кто-кто, а я-то прекрасно знал, что он и ломаного гроша не вернет. Жертва-профессионал, он ждет от меня, чтобы я же еще перед ним и оправдывался; ждал и в тех случаях, когда закладывал меня в органах.
«Но ты по крайней мере не отрицаешь, что твои мысли я пересказывал в более остроумной форме, чем ты сам способен был их изложить. Каждый мой донос был маленьким эссе. Согласен?» «Согласен», — покорно вздохнул я; мы сидели вдвоем в одной камере. Тогда, в пятьдесят восьмом, это было самое изощренное наказание, какое только смогло придумать тюремное начальство: нас с Дани заперли вместе. «Сколько я подарил тебе афоризмов, которые хоть на мраморе высекай! В этом моя беда: я и как переводчик всегда работаю за других. А ты, вместо того чтобы спасибо сказать, нотации мне читаешь, изводишь мелкобуржуазным морализаторством. Да через пятьдесят лет, когда рассекретят полицейские архивы, ты благодаря мне бессмертие обретешь». «Благодаря тебе меня чуть не вздернули, братец!» «Это к бессмертию отношения не имеет, — отмахнулся он раздраженно. — Старшие братья вообще глупее младших, только на вид солиднее. С моей помощью ты бы запросто мог попасть в пантеон мучеников. А для того, чтобы книгами своими войти в историю, у тебя талантишку маловато. Тебе не писать, тебе действовать надо. А что может быть эффектнее, чем красиво подойти к виселице? Причем как раз в твоем стиле. А мне ни с какой стороны не подходит! Так что я тут ни при чем, себя вини, что не удалось вскочить на подножку истории. А то, что ты наше вынужденное совместное семейное пребывание отравляешь унылыми и пошлыми нравоучениями, говорит только о дурном вкусе. Ты всегда был немного неповоротлив». Да, уж его-то в неповоротливости обвинить трудно, он метался по камере из угла в угол, словно летучая мышь.