Шаму сильно угнетала и эта утрата, и неудача побега. Вчера он отправился прямиком к директору, где как раз шло совещание. За полтора часа комиссия должна была решить судьбу двухсот пятидесяти пациентов. На каждое произнесенное имя Шаму кривил рот и говорил: «Чокнутый! С вывихом! Понюшки табака не стоит!
На электрический стул его!» Директор проявил недюжинное самообладание: он только зубами скрипел. Наконец Шаму вывалился из кабинета — и прямиком в мертвецкую. Взвалил на плечи труп одного старика, оттащил его в бельевую; тщедушный кладовщик не посмел противиться великану. Белая рубашка, белые брюки, белый халат. Дядя Купка сидел в гостиной расфранченный; только ноги ему трудно было согнуть в коленях. Больные с почтительным поклоном подходили к нему: «Господин директор! Отпустите меня домой, пожалуйста!» Дядя Купка, за спиной которого стоял Шаму, великодушно кивал. «Вы здоровы. Выписываем», — вещал он замогильным голосом. Многие принимали быстрый вердикт всерьез.
За Шаму пришла новая докторша; она взяла его за руку и, поглаживая по шее, словно коня, увела под душ. Пока она прикладывала стетоскоп к груди пахнущего мылом верзилы, в него воткнули шприц — и через минуту уже вели в процедурную. Три изящных сестрички свежими, ловкими своими ручками уложили громоздкое тело на кушетку. Никакого особого насилия тут не нужно; прелестные барышни в белоснежных наколках, сопротивляйся, не сопротивляйся, все равно одержат верх.
«Ну, поозорничал парень немного, мешало это кому-нибудь? — ворчал я. — Мало того, что ему зубы выбили, ты еще и серого вещества хочешь его лишить, которого у него и так с гулькин нос?» «А мы — с затылочной стороны, от этого он глупее не станет», — сказала Клара. И, сунув пальцы в рот Шаму, вынула перекосившийся скользкий протез. Пока сестры готовятся к сеансу электрошока, она быстро прижимается ко мне: «Будешь умничать, тоже получишь, да так, что забудешь, как тебя зовут».
Порядок в клинике нарушать нельзя, любые отступления от него и призвано предупреждать маленькое искусственное кровоизлияние в мозг. Электрошок — один, причины — разные: пациент вернулся с побывки из дому удрученный, с трудом входит в колею; отказывается принимать лекарство; его о чем-то спросили, он же высокомерно смотрел в сторону; встал и ушел с группового сеанса; пропускает часы трудовой терапии (склеивание кульков в мастерской) и тренировки по волейболу; не хочет есть, в его дыхании появляется ацетоновый запах голодающего, которому противен любой кусок; в любовной тоске ничком валяется на кровати, ревет белугой; старик, днями напролет читающий Библию (он убил свою жену, чтобы взять на себя все прегрешения человечества), опять воображает себя спасителем. Или директор просто обнимет кого-нибудь за плечи и приведет: «Что-то не нравится мне у этой девушки взгляд. Устройте-ка ей профилактику».
Ты можешь спрятаться под кровать, сестричка все равно при ведет тебя в процедурную: «Мы только кровь возьмем на анализ, вот и все». Ты можешь, давясь, съесть ломоть хлеба, — тебя затолкнут в единственную койку с сеткой, и ты будешь сидеть там, пока желудок не опустеет. В процедурной восемь лежаков, производство поставлено на конвейер, кислородная подушка всегда наготове. Суетятся молодые врачи, одного пациента еще усыпляют, у второго уже зубы ощерены, третий синеет. За окном, на скамейке, рядком сидят избранные, терзаемые первобытным страхом: «А что, если после электрошока я больше не очнусь?» После процедуры они не узнают того, с кем вчера разговаривали, забывают обиды и беды, не находят вещь, которую положили на обычное место. С отсутствующим выражением, молча сидят в комнате для занятий трудом, медленными, то и дело замирающими пальцами распутывают нити хлопковой пряжи и застенчиво улыбаются, если к ним обращается кто-нибудь из начальства.
С кучкой больных в серых больничных пижамах я иду по бетонной дорожке, пересекающей старый парк при психиатрической клинике, в ту сторону, куда, скорее всего, побрела, с помраченным рассудком, Анна, — к прудам. Рядом трусцой, нюхая клочья сорной травы, бежит белоснежный барбос; ворона, сидя на ветке, шумно хлопает крыльями; над руинами кегельбана скачет белка; греческие богини без рук и голов валяются в старом бассейне. Вдалеке, на чьем-то подворье, колют свинью, я словно в собственном горле слышу высвободившийся из ее перерезанной глотки визг, вижу, как хлещет кровь в белый эмалированный таз. Один из наших больных, бывший полицейский — сейчас он щеголяет в халате из красного бархата, подпоясанном кожаным ремнем, на котором висит будильник, — рассказывает, что в деревне у них обычно звали его, чтобы он застрелил свинью в голову. Нам с братом было лет по семь-восемь, в расстегнутых бекешах мы боролись на опаленной в соломе туше свиноматки и, опуская ладони в таз с кровью, старались измазать друг друга.