Увадьев медленно оглянулся и, пристально поглядев на его острые, выдававшиеся под одеялом колени, подумал, что, должно быть, это очень неприятная штука – умирание. Смягчаясь, Увадьев собирался предложить больному лекарства, но тут стали приходить люди. Все они, от Бураго до председателя рабочкома Горешина, приносили с собой мокрый запах ветра и какую-то шумливую, неверную бодрость. Потемкина обложили подушками и таким образом заставили сидеть. Поминутно прерываемое телефонными звонками совещание началось, и с первой же минуты стало ясно, что нет никаких сил вести собрание в обычном порядке. Говорили не в очередь, торопясь высказать свои соображения, ибо основная масса леса уже катилась на штурм сотинской запани. Длинношеий рабочкомец сразу же сообщил, что из рабочих образовалась добровольная бригада, готовая проложить через запань дополнительные тросовые перехваты; его уполномочили лишь просить снастей для крепления. Наступила тишина, и вдруг Ренне засмеялся; смеялся только он один, и все враждебно смотрели на человека, тратившего на это свое гражданское мужество.
– Вы вообще против всяких мер? – И глаз Бураго выдулся подобно пузырю на луже. – Вы ручаетесь за качество своей постройки?
Ренне подогнул голову.
– Моя мысль – лучше отслужить молебен, – как-то через силу усмехнулся он, и вдруг в сознании его завилась полузабытая мелодийка: «Ерой-ерой, а у ероя…» Он закусил губу и провел рукой по лицу, как бы стирая с него стыд за неуместную шутку. – Это манера говорить – да – я понял. Опасно – людей нельзя – поздно.
– Люди есть, люди хотят, – горячо бросил Горешин, – …и потом мы теряем в этом деле больше, чем вы! – Он тотчас же поспешил смягчить намек. – Мы теряем хлеб и работу.
Бураго перевел глаза на Увадьева.
– Я вообще привык драться до конца, – пожал тот плечами.
– У меня на Урале – давно – двадцать тысяч унесло. Лучше лес, чем люди, – начал заикаться Ренне.
– Что до меня, я за! – грубо прервал его Бураго. – Ступай, Горешин, я позвоню туда по телефону. Я уважаю вас, товарищи.
Заседание продолжалось и после ухода рабочкомцев; говорили все о том же, о бесновании стихий, а Потемкин уже теребил какую-то вчетверо сложенную бумагу.
– Нас пугают, конечно, не убытки, – заговорил он тихо, не глядя никому в глаза, – а именно возможность приостановки работ… если это случится. Кстати, час назад я получил бумагу, товарищи… тут что-то не так, надо драться. На, сам прочти! – И передал бумагу Увадьеву.
Тот начал читать вслух и неожиданно смолк на полуслове.
– Чего же драться, не от хозяина работаем! Собирались хлеба вывезти двести восемьдесят миллионов, а вывезли тридцать… дело ясное! – Он еще не знал, что сотинское ненастье происходило одновременно по всей стране: стихии действовали как по сговору. Все вопросительно уставились на Увадьева, и тогда он четко, точно приговор, дочитал ее до конца. – Понятно?
С предельной краткостью в бумаге предписывалось свернуть ряд работ и отнести их на вторую очередь, а кроме того, еще в текущем месяце сократить до тысячи строителей. Неизвестно, было ли это сокращением общего плана строительства; можно было лишь догадываться, что случился какой-то непредвиденный просчет, и за счет Сотьстроя предполагалось вести в прежнем темпе более крупные строительства, остановка которых грозила уже политическими осложнениями. По-видимому, высшая инстанция не запрещала Сотьстроя только ввиду уже произведенных расходов. По новой смете до конца хозяйственного года строительству предоставлялось всего восемьсот тысяч – цифра, обозначавшая провал Потемкину, который, имея обещание на восемь, размахнулся на двенадцать миллионов. Бураго иронически кривил рот, пуская кольца дыма в самое лицо Потемкина, неторопливо складывавшего бумагу. Он сложил ее вдвое, вчетверо, ввосьмеро, стремясь к какой-то последней, уже неделимой дроби… Обсуждение пошло по линии возможного сокращения расходов, и тут Фаворов высказался за добровольное уменьшение ставок техническому персоналу. Нужна была фаворовская неопытность и сугубая тревожность часа, чтобы предложить именно такой выход. Оплата всего персонала не превышала трех процентов от всех затрат, а при шести израсходованных миллионах это дало бы максимум двадцать пять тысяч рублей. Кроме того, этим нарушались индивидуальные договоры, и Ренне, иронически возражая против этой меры, указывал, что это в несоизмеримой степени понизило бы рвение к работе. Увадьев засмеялся плоским, удлинившимся ртом и откровенно подмигнул Бураго; тогда-то Ренне и взорвался:
– Не нравится – смеетесь? Уверены – купили меня крепко – не верите – поставлены глядеть за нами! Вы платите мне всемеро – чем сам – про вас песни сложат – да… а я спец – наемный солдат – швейцарец из папской гвардии – не за что уважать – а тут есть моя кровь – нервы – моих дедов!
– Не надо нервничать, – примирительно и с пятнами на щеках вступился Потемкин. – Мы рады всякой честной силе, которая идет с нами… но, сами знаете, люди вашего класса…
Увадьев сердито расчерчивал ногтем выгнутую свою ладонь.