— Глаза открой. Их тут половина, если не больше. Дело же не в цвете, а в привязанности к иллюзорной суггестии. Не знающий двух Правд, даже входя в воды истины, остается на берегу неведения. А настоящий двуликий, чего бы он ни совершал с точки зрения лохоса, даже так называемые преступления, всегда служит той или иной правде, а случается, что и обеим сразу. И ни одна не ревнует. Только двуликий может за минуту сказать и «да», и «нет», и «мать твою», и всё Маат[80] будет ему. И не возмутится никто. Поэтому единственно двуликие способны общаться с лохосом как будто с равными, и все это благодаря профанической части своего архе.
— То самое лоховище, что ли?
— Для дебилов всяких — да, это выглядит, как лоховище, — а для брата-двух-правд это ноша. Тяжелая, но необходимая.
— А выдавить ее двуликий не может как ренегат какой? — спросил озадаченный предстоящими перспективами Рома. — Уж больно беспокойная вещь эта, профаническая часть архе. Геморройно, поди, в пространстве двух Правд жить. Не по-людски как-то.
Последняя фраза недососка неожиданно перевела Платона в глубокое советское детство, откуда он вынес туманный символ беспредельного, заоблачного счастья. Оно выражалось не сложными метафорами, цветистыми эпитетами и гиперболами, в нем не было ничего сколь-нибудь благозвучного для детского уха, но его колдовское звучание обещало что-то самое-самое-самое, именно такое, что нельзя выразить скудным запасом человеческих слов, если только не сказать просто, как будто речь идет о ближайшей зарплате, вот так: «заживем, как люди», или так: «станем жить по-людски». И все, эта словесно-серая греза выбрасывала Платона в мир, населенный теми самыми «людьми», которые жили как надо, но ничего общего ни с соседями, ни с папиными и мамиными сослуживцами не имели. Так и получилось, что в поисках своего третьего Храама, приобретшего странное на первый взгляд имя «людское счастье», в поисках запредельной Тулы своей и Шамбалы, Атлантиды своей и Гипербореи, земли своей,
— Люди, Рома, в восемь утра на рабочем месте стоят — ergo ты к ним никакого отношения не имеешь. Потому что ты чистый паразит, выродок короче, иная ветвь эволюции, и за лохатым счастьем гоняться сосунку западло будет. Посему по-людски тебе вовек не жить, забудь и
— Так лоховище все-таки, — злорадно поддел ученик.
— Гипербола, — парировал наставник.
— Товарищи, — вдруг раздался мелодичный женский голос из развешанных по стенам громкоговорителей, — товарищи, перед интродукцией недососка-на-входе[81] приглашаем всех желающих на халяву.
— Они что, дикторшу нормальную подобрать не могли, что за слова перед моим представлением, халява! — возмутился Рома. — Хохма какая-то.
— Во-первых, не Хохма, а трапеза. А во-вторых, пора кого-то за ноздрю уже к ответу подтянуть. И промеж шир поставить, пусть объяснят брателлам, какой они теоркурс недососкам преподают.
— А что такое, дядь Борь? — насторожился ученик.
— В том-то и дело, что ничего. Если эти пидагоги-магоги ритуального смысла halav не раскрыли, о чем базар! Как ты без знания путей по Древу взбираться будешь. Да ты же не только Хокму с Биной перепутаешь, с такими знаниями и до Хох
— До хохота, наверное, дядь Борь.
— Хохотать с низарами в обезьяннике будешь, если оступишься.
— А… — начал было Рома, спохватился, но было поздно, Платон Азарович успел отметить полное неведение Ромы и в социальных вопросах.
— Ну-ка, ответь мне, где низар выше верхама.
— Ну где, где, — ища подсказки, тянул время кандидат в сосунки, — под ногами, в нижнем отражении, — вдруг выпалил он, понимая, что сморозил глупость, но глупость звучала весомо и немного загадочно.
— Правильно, — неожиданно согласился Платон. — А где оно находится, нижнее отражение, и чего оно отражение?
— Ну, может, этих, верхамов, или низаров, которые в хохоте.