Михалыч был из породы молчунов, простой работящий мужик, привыкший общаться с миром больше посредством работы, чем слов. Когда его умелые, ловкие руки были не заняты, он становился замкнутым и косноязычным. Приходя к Матвеевым, он не докучал им разговорами – молча потягивал свой чай, немногословно отвечал на вопросы Алексея, наблюдал, как ребята готовят уроки. Хозяева сперва стеснялись его молчаливым присутствием, но вскоре привыкли и, поздоровавшись, возвращались к своим делам. А Танюша обычно устраивалась у гостя на коленях и принималась щебетать, рассказывая ему о каких-нибудь пустяках или читая книжку с картинками. Обеспечив Михалыча чаем, Дуся не забывала и о Белке – ставила перед ней миску с остатками ужина. Собака радостно вскакивала, благодарно облизывала Дусины руки и принималась за угощение.
В феврале, с первыми ростепелями, на участки стали наведываться хозяева – озабоченно разглядывали постройки, проверяли освободившиеся из-под снега штабеля кирпича и досок, переговаривались, расчерчивая руками воздух. В талом снеге появились тропинки, загудели натужно грузовики, буксуя в грязных колеях, застучали молотки. Посёлок стал оживать.
Чем длиннее становился день, тем веселее шла работа. К майским праздникам большинство домов засияло новенькими окнами, а кое-где хозяйки уже повесили цветастые занавески. Новосёлы перекапывали целину, а у самых расторопных кучерявились молодой зеленью первые грядки.
Едва сошёл снег, Матвеевы распланировали сад. Алексей ещё зимой договорился со своим сослуживцем, который жил в станице, насчёт саженцев, и теперь ребята под его началом сажали яблони и груши, черешни и курагу, а по границе участка – крыжовник и малину. Со стороны улицы, перед домом, Дуся заботливо поливала свою любимую «персидскую» сирень: в конце марта, как водится, наступила сушь, и до первых ливней воду на полив приходилось носить от колонки. Но, кажется, обошлось, и на кустах зазеленели первые листочки. А накануне Первомая в посёлок дали свет, и он окончательно обрёл жилой вид…
Часть третья
1.
Ивану Ильичу приснился Батя. Не то чтобы Дедов был суеверен, но этот сон был пугающе реальным – снилось, что Батя сидит за кухонным столом на веранде, курит и разговаривает с кем-то через открытое окно. А за окном цветёт слива, и пчёлы весело гудят в её кроне. Сам Иван снова был подростком, и его сердце радостно забилось при мысли, что вот он – Батя, дома! Что он проснулся наконец от вязкого, тяжёлого сна, в котором война, и послевоенные тяготы, и стареющие Алексей Петрович и Дуся, и их такой внезапный уход – в шестьдесят пятом, одного за другим – и потом долгие годы нового сиротства, на этот раз окончательного… Ничего этого не было, просто приснилось, потому что Батя снова сидит на веранде со своей неизменной папироской, а за окном, во дворе – конечно же, Дуся, ну, кто ещё? Он давно привык называть её мамой, но в мыслях она так и осталась Дусей – ведь это было первое слово, которое он произнёс младенцем.
Проснулся Дедов уже на веранде. Заиндевелые окна едва начали светлеть, и он долго стоял в дверях, глядя на то место за столом, где только что сидел отец – молодой и полный сил, каким он был, когда они только обосновались в Посёлке. Сердце бешено колотилось в рёбра, стучало в висках. Медленно возвращалось понимание, что Бати давно нет, да и сам он давно не школьник – старше, много старше тогдашнего Алексея Петровича! Старше даже, чем тот был, когда ушёл навсегда…
Пробуждение, резкое и безжалостное, холодным лезвием полоснуло по сердцу. Иван Ильич осторожно опустился на табурет и долго сидел выпрямившись, пока не утихла боль. В спальне, возле изголовья, лежала пластинка нитроглицерина. Но казалось, встань он сейчас – и сердце лопнет! Поэтому он неподвижно застыл посреди холодной и сумеречной веранды, стараясь дышать «медленно и ритмично», как советовал врач.