В стоявшей у зарешеченного окна облупленной металлической кровати завозился, кряхтя, младенец, и Светлана, бросив огрызок карандаша, отодвинула от себя исписанный лист бумаги — один из многих, которым суждено полететь в мусорное ведро. Она никогда не отправляла их, то ли оттого, что боялась почувствовать себя униженной, снова и снова обращаясь к людям, вычеркнувшим ее из жизни, то ли просто потому, что не знала адреса, по которому обосновалась новая ячейка советского общества.
Ребенок чихнул и заорал требовательным настойчивым басом, и Светлана, подойдя к кровати, вытащила из нее тугой тяжелый сверток и принялась осторожно покачивать его, напевая вполголоса. Лицо у мальчика было сморщенное, красное, он смешно зачмокал губами, ища грудь, и с трудом разлепил глаза, мутные, неопределенно-темного цвета — ни капли не похожие ни на черные, блестящие материнские, ни на коньячно-изумрудные, прозрачные отцовские.
С соседней койки тяжело поднялась, охая и отдуваясь, Лариска, соседка Светланы по тюремному лазарету, в прошлом бухгалтерша, осужденная за растрату. Натянув поверх застиранной рубахи с молочными подтеками на груди вытертый байковый халат, она, скособочившись, двинулась к выходу в коридор и задержалась ненадолго около Светланы, заглядывая в лицо ее новорожденному сыну.
— Ишь, голосистый, — усмехнулась она. — В тебя небось, певица?
Несмотря на то что Светлана старалась умалчивать о подробностях своей биографии, тюремное радио быстро оповестило товарок, что новенькая черноглазая заключенная с заметно торчавшим из-под блекло-синего ватника беременным животом, — какая-то непростая фифа — не то артистка, не то певичка. Новость эта вызвала заинтересованное бурление в массах, и вскоре Светлану одолели вопросами: «А ты в «Голубом огоньке» выступала? А Пьеху видела? А Лещенко знаешь?» Однако, удостоверившись, что к ним попала не эстрадная знаменитость, а артистка театра — подумаешь, интеллигенция! — подруги-каторжанки потеряли к профессии новенькой интерес.
Гораздо больший ажиотаж вызвала причина, по которой она попала сюда. Как же, целый роман — пырнула ножом вероломного мужика, изменщика проклятого, жаль, не дорезала гада. И шмаре его космы повыдергать надо было, прошмандовке!
В общем, население женской исправительной колонии общего режима прониклось к Светке-артистке уважением и горячим сочувствием. А чего ж, своя баба, пальцы не гнет, хоть и артистка, на рожон не лезет, ко всем с пониманием. А что молчит все больше, так чего тут базары разводить, когда на душе, ясно, кошки насрали. Кто-то из паханш дал сигнал, и к Светлане не приставали, не трогали, а когда пришло той время родить, провожали в лазарет всем кагалом.
Все последние месяцы особенно угнетала невозможность остаться наедине с собой, постоянное присутствие в ее жизни множества посторонних, чужих, часто неприятных людей, отсутствие какого бы то ни было, пусть самого крошечного личного пространства. И только теперь, в тюремной больнице, впервые появилась возможность хоть немного отдохнуть от людей — целых два блаженных дня она оставалась в родильной палате одна, потом к ней подложили Лариску.
Растянувшись на продавленной и громыхающей при каждом движении больничной койке, жадно вдыхая запах хоть и ветхого, но все же чистого, выглаженного постельного белья, она впервые за все это время разрешила себе обернуться, попытаться осмыслить все, что произошло с ней. Раньше запрещала себе думать, понимая, что единственный способ выжить в ее ситуации — полностью отключить голову, следовать врожденному инстинкту самосохранения, не рассуждая и не вдаваясь в нравственную сторону поведения. Должно быть, именно поэтому события прошедших месяцев виделись, как в тумане, изредка прорезаемом яркими пугающими вспышками, словно жила, действовала, двигалась она все это время чисто механически, не приходя в сознание.
Виделось, как среди рева сирен и сумасшедшего красно-синего зарева милицейских мигалок выводят ее, расхристанную, окровавленную, в шубе, накинутой на все то же бархатное с золотом платье, из служебного входа театра. Два дюжих молодца в форме, обращаясь к ней все еще очень вежливо и почтительно, как и подобает разговаривать с заслуженной деятельницей искусств, под руки влекут ее к притаившемуся за углом «воронку». Краем глаза видит она, как в распахнутые двери «Скорой» вдвигают носилки. Синеватый мертвенный Женин профиль. Что же вы делаете, прикройте его, ведь снег сыплется!
Тата — откуда только взялась тут? или ждала на улице, караулила, как бы не передумал любимый? — белоглазая, осатаневшая от ужаса, тычет в нее всей пятерней, надсадно воя:
— Убийца! Убийца!
А после лишь скрежет захлопывающихся металлических дверей — и темнота.
Низкая, прокопченная, провонявшая прогорклым потом и мочой камера. Никогда не утихающий клекот голосов — хриплых, визгливых, пропитых, — да полно, неужели это женщины говорят, в самом деле? Темно-зеленая стена, уткнувшись в которую она лежит вот уже который день. И опять тяжело стонет дверь:
— Полетаева, к следователю!