О неадекватности, о прискорбных и необратимых изменениях в психике стареющего писателя-путешественника свидетельствует забавный случай, описанный женой Гэрсона Кэнина Рут. По пути из Дувра во Францию Рут — это было в середине 1950-х — продемонстрировала Моэму, возвращавшемуся привычным путем из Лондона на Лазурный Берег, разные купюры у себя в кошельке: американские, французские, английские, даже итальянские.
Моэм (Серлу): Покажи и ты им наши деньги.
Серл: Вы уверены?
Моэм: Делай, что тебе говорят.
Рут: Но ведь возить с собой столько денег небезопасно.
Моэм (
В чемодане, добавляла Рут Кэнин, рассказывая эту историю, лежало не меньше 100 тысяч долларов.
Примеров паранойи у восьмидесятилетнего писателя можно привести множество, и куда менее забавных. Подозрительность сочетается у Моэма со страхом, что его обкрадут, обманут, выгонят из дома, засудят. С крайней, без малейшего повода раздражительностью, тоской, с неожиданными перепадами настроения. При этом писатель до последнего года жизни находится в приличной физической форме, много курит, выпивает, по нескольку раз на дню плавает в бассейне. Физическая форма у него вполне приличная, а вот «литературная» не ахти: «Писать мне больше не хочется. В голове нет ни замыслов, ни сюжетов, ни слов. Я давно уже перенес на бумагу все, что у меня было, и отложил перо в сторону» [104]. Нарастающая деменция, впрочем, порой отступает: Моэм уже ничего не пишет, но может вдруг изречь нечто в высшей степени разумное, глубокомысленное, остроумное — как встарь.
Такое, впрочем, бывает не часто. В основном же он малоадекватен, груб, резок, неуправляем, хамит гостям, которых в «Мавританке» в конце 1950-х стало гораздо меньше, чем раньше, — теперь Моэм легко расстается со старыми друзьями, списывает их со счета. Как, впрочем, и они его. Гостивший на вилле режиссер Сэм Берман хотел однажды позвать своего друга на ленч, но прежде неизменно корректный и исключительно гостеприимный Моэм отрезал: «Вам-то это будет приятно! А обо мне вы подумали? Вы уверены, что это будет приятно мне!» В 1952 году, когда Лиза в очередной раз забеременела (отношения отца с дочерью были тогда еще безоблачными), Моэм пишет ей: «Пускай это и не мое дело, но рискну высказать мнение, что каждый год рожать по ребенку не вполне разумно. По-моему, четверо детей должны были удовлетворить, наконец, твои материнские инстинкты». Может после объятий и рукопожатий начать вдруг непристойно шутить и ругаться последними словами и, тыча пальцем в Серла, спросить: «Кто этот негодяй? Не давайте ему обижать меня». Поносит — впрочем, не только других, но и самого себя. Называет себя «ужасным, гадким человеком», жалуется, что его все возненавидели.
Днем дремлет, ночью же не спит, встает в два-три часа ночи, заходит к Серлу, бродит по его комнате, точно привидение, курит, бормочет что-то невнятное. Может — и это тоже среди ночи — начать делиться со своим секретарем далеко идущими творческими планами, всевозможными идеями, нередко совершенно завиральными; жаловаться, что после смерти у него все отберут. Может средь бела дня уйти из дома, и его приходится искать по всему мысу. Или где-нибудь спрячется, или пойдет, полураздетый, в шлепанцах, по шоссе навстречу машинам. Однажды спрятался от Серла на вокзале в Веве по пути на Лазурный Берег и не был бы найден, если бы какая-то сердобольная дама не сказала Серлу, что в зале ожидания за буфетной стойкой «притаился милый пожилой джентльмен, который уверяет, что он — Сомерсет Моэм». Может за обедом опрокинуть (и не случайно, а нарочно) тарелку с едой на пол; однажды на ужине с Фриром в солидном «Отель де Пари» в Монте-Карло ни с того ни с сего стал кричать: «Фрир, вы должны немедленно увести меня с этого распроклятого ужина!» Может не узнать старого друга; в ресторане по случаю своего девяностолетия заявил Годфриду Уинну: «Добрый вечер, вы что, приятель Алана?» Когда же Уинн показал ему программку «Отелло», поставленного в лондонском Национальном театре, задумчиво сказал: «Что-то не припомню, когда я написал эту пьесу…» Мог вдруг впасть в бешенство, в глазах тогда появлялся странный болезненный блеск, он начинал сквернословить и через слово, словно кому-то угрожая, повторять: «Я им покажу! Они у меня попляшут!»