Не знаю как к Байрону, а к Солженицыну я готов отнести эти строки.
Когда невмочь жить и хочется представить себе человека высокого и бескорыстного строя души, я всегда вспоминаю Твардовского. Чтимым в глазах добрых людей останется, я убежден, и его дело последних лет жизни – «Новый мир».
Когда-нибудь об этом напишут книги, не похожие на мемуаристику «Теленка».
И тогда поверх всех временных обид, преувеличений и самолюбий видно станет всему читающему миру, какое чистое и важное для людей дело делал этот журнал, и как действительно крупна и привлекательна могучая самородная личность его редактора.
Дневники и Попутное
Был в редакции «Нового мира», говорил с Твардовским. Он сказал, что прочел необыкновенную рукопись – «Один день одного зэка». Взял слово, что я никому не скажу и возвращу рукопись через день-два. «Увидите, что это такое, а потом поговорим».
– Все, что сделано доброго в литературе, сделано без разрешения начальства; стоит только спросить: «Можно ли?» – и тебе запретят, – рассуждал Твардовский. Видно, он прикидывает возможности публикации этой повести.…
Придя домой, тут же, вечером, я начал читать повесть о зэке – и читал, не отрываясь, пока не кончил. Жена читала за мной – я передавал ей странички. Вот это подлинность, и сила, и правда! Заснули мы, кажется, только в 4-м часу ночи.
Кто он такой, этот новый автор? Твардовский называл фамилию (на рукописи ее нет), кажется, Соложеницын[34].
… Александр Трифонович… повлек меня на площадку лестницы. Ему не терпелось узнать мое мнение о повести Солженицына. Я поделился своими восторгами, он радостно кивал. Мне пришло в голову, что проложить дорогу повести можно, напечатав отрывок в «Известиях». (Я рассчитывал на посредство М. Хитрова, моего товарища, работавшего в литературном отделе «Известий», который мог поговорить с Аджубеем[35]). Когда я изложил Александру Трифоновичу этот план, он сказал:
– Я сам об этом думаю. Напечатать повесть трудно, но я сделаю для этого все.
…
Завернули ко мне на Страстной бульвар и просидели с двух часов до семи, обедали, разговаривали, даже пели. Александр Трифонович пел «Шинель» из «Теркина» на мотив, как он сказал, услышанный еще во время войны от Б. Чиркова. Потом пошли смоленские песни: «Метелки», «Гуляй-гуляй, моя родная, в зелененьком саду…».
Он много и хорошо рассказывал, к сожалению, я многое позабыл и не сумею записать. Помню только – много говорили о Солженицыне и его повести, которую он с какой-то нежностью особой называет «Шухов». Говорили о полной ее безыскусности, в которой великое искусство. Вспомнил он сцены с кавторангом. Подхватил сказанное мной о талантливости самого замысла – показать обыкновенный и даже счастливый день, когда Шухову все удается. (Плохой художник нагнал бы мраку, и было бы черное на черном.) Говорил Александр Трифонович об особом быте тюремном, который близок военному, – казарме, землянке. Рассказал, как на войне наблюдал однажды кашевара, добродушного, с бабьим лицом солдата. Он крутил кашу в котле и приговаривал: «Эх, кашка, кашка моя горемычная». А в этот момент подошел к нему Твардовский, который был корреспондентом армейской газеты, и сопровождавший его подполковник. Подполковник-солдафон вдруг напустился на повара: «Какая-такая горемычная? Ты понимаешь, что говоришь? Воевать за родину и за товарища Сталина – великое счастье!» «Так точно, великое счастье, товарищ подполковник», – ответил кашевар, вытянувшись по швам. И такая тоска была у него в глазах, когда снова взялся он мешать свою кашу.
С Твардовским и Сацем[36] встречались несколько раз в пустынной заброшенной квартире архитектора Жолтовского на улице Станкевича. Кажется, дом этот когда-то принадлежал Баратынскому. После смерти Жолтовского и его жены дебатируется вопрос – не сделать ли тут музей. А пока – квартира стоит неубранная, пустая, но со старинной мебелью. И на круглом мраморном столике мы расстилаем газету – и на нее все, что приносим, – колбасу, сыр, масло и непременно свежие калачи… Самые сладкие разговоры идут здесь. (Ключ от этой квартиры и разрешение посещать ее дала дочь Жолтовского, знакомая Саца.) ..
Солженицына Александр Трифонович давал читать К. Чуковскому. Переменив свой железный режим (он засыпает в 10 ч. вечера), старик запоем прочел повесть и написал нечто вроде рецензии под названием: «Литературное чудо». «Не то что Сурков, – отметил тут же Александр Трифонович, – который держал рукопись две недели, да так ничего путного и не сказал; некстати стал вспоминать, как видел где-то в ссыльных местах эстонцев».
И. Эренбург тоже в этой вещи мало что понял: сказал «неплохо, но ничего особенного, форма традиционна, а сцена кладки стены, труда Шухова – прямо в традициях социалистического реализма».
..