А между тем достаточно заглянуть в судебное дело Чернышевского, чтобы понять – он не принадлежал к экстремистам «Молодой России» и «к топору» Русь не звал. Его осудили за литературную деятельность в «Современнике» с помощью грубых подлогов, а провокатор Костомаров, между прочим, усердно приписывал ему «топоры», которых, скорее всего, в помине не было. Наши историки обрадовались сделать Чернышевского главой революционной партии, некоего заговора, и утвердили ложь. Конечно, Чернышевский не остановился бы и перед революционным призывом в определенной ситуации, но делать его кровавым чудовищем – совершенно напрасно. (Это, между прочим, доказал и Плимак своей работой о переводе Шлоссера)[145].
Боже, что пишет Герцен в «Письме Гарибальди» и др. статьях 63–64 гг. о благословенном времени александровских реформ!
Кровь, казни, репрессии, объятия с палачами! Нет, грешно идеализировать нашу страшную историю!
«Вехи» и «XX» съезд» в нашем споре – крупнее, шире того, что обозначено. XX съезд – символическое обозначение попытки обновления социализма, раздавленного Сталиным. «Вехи» – путь религиозного самоуглубления, антиобщественная психология и идеология.
После XX съезда, как и после революции 1905 г., – духовный кризис в интеллигенции, вызванный разочарованием – поражением, откатом общественного движения. Значительная часть интеллигенции начинает сомневаться в каких-либо общественных ценностях вообще. Общественная заинтересованность, общественные идеалы – вызывают насмешку.
Возникает иллюзия, что куда более чистым и высоким занятием является личное усовершенствование, религиозное самоуглубление, эстетизм или хотя бы невинные «хобби», поглощающие досуг, вроде нумизматики, занятий фотографией или коллекционирования марок.
Все годится.
Исаич – исторический фаталист, когда думает, что Гулаг был с неизбежностью заложен в нашей революции. Конечно, свои социальные и исторические предпосылки тут были – почва крестьянской полуграмотной страны благоприятна для террора. Но не выбрала ли тут история – худший из возможных путей? Я не склонен все сводить к злой воле Сталина, но и Сталин не пустяк.
Значит, не Александр II, пославший Чернышевского на каторгу, готовил Гулаги, а сам Чернышевский,
Солженицыну хотелось бы, чтобы я кивал на цензуру – мол, иначе бы не пропустили, и взятки гладки. Не люблю я этого. Каждый, кто работал в литературе в эти годы, знает, что такое стала наша цензура – это механический робот с железными челюстями, автоматически отбрасывающий все мало-мальски новое и свежее. Но мне всегда не нравились авторы, которые любой свой промах, слабину или трусость с готовностью объясняли все покрывающим «вмешательством цензуры». У него, бывало, одно слово тронут, а он ходит гоголем по всей Москве и объясняет каждому встречному, что его рассказ был еще сильнее и лучше, да цензура вымарала самые смелые места.
Такое тщеславное фанфаронство – нестерпимо своей пошлостью. Слов нет, цензурный орел клюет печень без устали, и все больнее, но хорош был бы Прометей, который, ликуя, сообщал бы всем направо и налево: «Еще кусочек отщипнул… Ой-ой, еще прекрасный кусочек выщипал…» Когда-то, при скромном начале моих литературных занятий, и я на щедрые похвалы какой-нибудь моей статейке любил отвечать самодовольно: «Что вы, там такие цензурные потери… Если бы вы знали полный текст…» Давно я уже свободен от этого детского фанфаронства.
Начиная со статьи об «Ив. Ден.» (64 г.), мне приходилось идти под особым присмотром. А последнее время цензоры доверительно объясняли моим друзьям по редакции, что мои статьи они разрешать не вправе, хотя бы и с вымарками; их велено «докладывать» особо. Первыми моими читателями эти последние шесть лет были, помимо целого комитета, негласно обсуждавшего каждый № «Нового мира» в цензуре, и работники отделов культуры и пропаганды. Статьи проходили каким-то чудом, на самом краю, и у каждой почти есть своя история счастливой случайности появления. А.Т., как правило, не верил в их реальность – и обещал мне 50 % утешных – за набор. Статьи проходили общипанные, иногда с одной-двумя неловко вставленными фразами, и все же я знал, что статьи МОИ, и не сомневался, что их полезно печатать.
Потому я и не люблю ссылаться на цензуру, что думаю: неужели в том печатном виде, в каком статья дошла до читателей, она бесполезна?
Исаич скверно читал «Посев и жатву»[146] и в запале. Он пытался, между прочим, убедить меня в том, что сам же вычитал в моей статье – и развенчание кровавого террора, и жатва, на какую не рассчитывали при посеве. Но прибавил к этому столько раздражения и тенденциозных крайностей, что досадно читать.