Она аккуратно свернула каждый листок в трубочку. Завтра она спрячет их в трех разных местах. Один – в какой-нибудь старой банке в сарае, сверху насыплет ржавых гвоздей; еще один – в банке из-под краски в амбаре; последний зароет в коробке, за курятником. А формуляр отдаст настоятельнице.
Если собрать вместе формуляры и списки, можно будет после войны разыскать всех детей и вернуть родным. Опасно, конечно, записывать все это, но если не записать – и если с ней что-нибудь случится, – как дети воссоединятся с родными?
Вианна долго изучала плоды своих трудов. Даниэль беспокойно заворочался в постели, она нежно похлопала его, успокаивая, и сама забралась под одеяло.
Тридцать один
– Убегаю из дома, – сообщаю я девушке, сидящей рядом.
У нее волосы цвета сахарной ваты и татуировок больше, чем у среднестатистического байкера, но она одинока, как и я, в этом огромном шумном аэропорту. Ее зовут, как я выяснила, Фелиция. За последние пару часов – с тех пор как объявили, что наш рейс задерживается, – мы успели подружиться. Наша встреча произошла очень естественно. Она увидела, как я без удовольствия ем отвратительные френч-фрайз, которые так любят американцы, а я заметила, что она смотрит на меня голодными глазами. Естественно, я подозвала ее и предложила купить ей поесть. Мать, она навсегда мать.
– А может, наоборот, возвращаюсь домой, впервые за много лет. Иногда не поймешь.
– А я вот точно убегаю, – говорит она, прихлебывая из чудовищных размеров стакана газировку, которую я ей купила. – Если Париж окажется недостаточно далеко, отправлюсь в Антарктиду.
Несмотря на все железки у нее на лице и вызывающие татуировки, мы в чем-то похожи. Родственные души. Две беглянки.
– Я больна, – произношу я, к своему собственному удивлению.
– Типа как лишай? У моей тетушки такое было, жуткая пакость.
– Нет, типа как рак.
– Ух ты! (Хлюп, хлюп.) А зачем вы летите в Париж? Вам же, наверное, надо химиотерапию, уколы какие-то?
Начинаю отвечать (нет, никакого лечения, мне уже хватит), а потом вдруг задумываюсь по-настоящему.
– Я понимаю. Вы умираете. – Она так трясет стакан, что внутри гремит ледяное крошево. – Потеряли надежду и все такое.
– Какого
Я так погрузилась в свои мысли – в неожиданную ясность ее слов
– Париж, мам?
–
– Это наш, – сообщает Фелиция.
Я знаю, о чем думает мой сын. Когда он был маленьким, он часто просил меня свозить его в Париж, хотел увидеть места, про которые я ему рассказывала на ночь; пройтись вечером по набережной Сены, купить сувениры на площади Вогезов, посидеть в саду Тюильри, поесть пирожных макаро-ни
Я встаю, вытягиваю раздвижную ручку чемодана:
– Мой рейс.
Жюльен стоит прямо передо мной, не давая пройти:
– Ты ни с того ни с сего летишь в Париж, одна?
– Ну да. Какого черта, живем один раз и так далее. – Я натянуто улыбаюсь. Я обидела его, хотя и невольно.
– Это из-за того приглашения. И той правды, которой ты мне не сказала.
Зачем я вообще о ней брякнула?
– Не будь таким драматичным, – я взмахиваю морщинистой рукой, – ничего такого. А теперь брысь. Я позвоню…
– А вот и нет. Я лечу с тобой.
В этот момент в нем каждый разглядит врача – человека, который привык видеть кровь, кости, раны и спокойно лечить, исправлять то, что сломалось.
Фелиция забрасывает на плечо свой камуфляжной раскраски рюкзак и швыряет пустой стакан в урну – издалека, как баскетбольный мяч, так что он проваливается куда-то в глубину, отскочив сначала от бортика.
– Вот и убежала, растяпа.
Не знаю, какое чувство сильнее – облегчение или разочарование.
– Сидишь рядом?
– Учитывая, что билеты пришлось брать в последнюю минуту, нет.
Я беру чемодан и иду к симпатичной девушке в белоголубой форме. Она забирает мой посадочный талон, желает счастливого полета.
В посадочном рукаве меня неожиданно одолевает клаустрофобия. Дышать тяжело. Колесики чемодана не желают перекатываться через порожек.