Смотреть, как работает старик, я прибегал каждый день. Временами мне начинало казаться, что я уж чему-то научился. Вот, например, я и сам бы мог отшлифовать то некрасивое пока, черное и закоптелое кольцо, чтоб стало оно до боли блестящим, бросающим солнечные зайчики по стенам. Я мог бы вставлять камушки с серебряным переливом в золоченую оправу и загибать тоненьким молоточком боковые зубенки держала. Мог бы взять тусклую яшмовую досочку, совсем некрасивую, и отполировать ее до зеркального глянца, когда в полную красоту проступит неповторимый рисунок камня. Мог бы… Однако, помня позорный провал с красками, я сердился сам на себя.
В руках Федора Иваныча все получалось легко и просто. Иногда я замечал, что старик словно бы внимательно поглядывает на меня из-под очков. Но говорить он по-прежнему ничего не говорил. Он и со старухой своей объяснялся почти как немой.
Так было до тех пор, пока Федор Иваныч не запивал. Случалось оно не часто, зато основательно. Обычно запой приходил после большой получки. Утром Насонов завязывал в ситцевый платок «сдачу», надевал рыжую кепку, брал свою железную тросточку и уходил.
А где-то в середине дня на улице раздавалась пьяная песня. Песня приближалась, и, расхлябянив калитку, старик издалека кричал на весь двор пропитым голосом:
— Ллизонька… Цыпонька… Домо-о-й!
Лизонька, сидевшая на лавочке с другими ветхими неудельными старухами, послушно ковыляла в сени. И начиналось беспробудное пьянство. Старики пили оба.
Пьяный Насонов был необыкновенно разговорчив. Он приставал ко всем на дворе, рассказывал разные истории, хвастал. А то плакал мутными слезами, сидя на пороге, грозил Лизоньке рыжим кулаком.
— Нне жена ты… мне… Да! Холостым я родился… холостым и помру…
Лизонька не возражала. Довольно болтливая старуха, в пьяном виде она была молчалива, как мышь.
В такие дни я не ходил к Федору Иванычу, скучал и с нетерпением дожидался конца запоя.
Взрослые удивляли меня. Зачем они пьют водку? Она же такая противная. Ну, если б хоть как фруктовая вода… Пьют для веселья? Но от веселья не плачут… Может, Федор Иваныч напивается оттого, что нет у него детей? Тогда почему еще пуще пьянствует сапожник Пашков, у него детей-то целых шестеро…
Наконец, пропив все, что можно, опухший, еще более одутловатый и суровый старик филином сидел на лавке во дворе, казалось, безучастный ко всему, нещадно смолил махорку. Это означало конец запоя.
Однажды, когда я проходил мимо, Насонов вдруг остановил:
— Ты пощщему хходишь ко мне? А?
— Интересно…
— Правда?
— …
— Я сам вижу. Ты… ходи. Хощщешь, я тебя всему ннаущу… А?
— Хочу.
— Вот и ходи. Все-е тебе покажу. У тебя знаешь что есть… Не-ет, брат, не знаешь ты еще. Ничего-о не знаешь. А вот я знаю. Да. Взгляд у тебя есть… Понял?
— Нет.
— И не поймешь пока. Взгляд — это мно-ого… Да…
Я молчал, несколько даже напуганный и удивленный его речью. Никогда он со мной не говорил, а тут, какой взгляд? Почему взгляд? Спьяну это он, должно быть. Я не любил и боялся пьяных.
А Насонов продолжал:
— Я все-е знаю… Да… Семьдесят первый год землю топщу. Вот какая нонче весна? Какая весна, спрашиваю… А?
— Хорошая.
— Нет. Худая нонче весна… Стеклянная… И снег будет и дождь… Да…
Какой снег?! В мае-то! Стоял светлый безветренный вечер. Небо на закате спокойно-розово. На тополях расхохлатились почки. Малиновка, дрожа хвостиком, пела на коньке сарая. И почему весна стеклянная? Этого я совсем не мог понять, робко спросил:
— Федор Иваныч, как это стеклянная?
— Пощщему? А потому что нет ей настоящей цены. Понял?
Я снова ничего не понял, но промолчал.
Федор Иваныч тяжело встал, плюнул на цигарку и направился домой своей стариковской иноходью.
Я сел на лавочку, так и сяк прикидывал слово «стеклянная» в приложении к весне. Все-таки оно ничего не объясняло. Было известно только, что стекло у ювелиров не ценится, хоть его и часто берут в поделки, мешают с топазами, крашеное «рубиновое» ставят в дешевые перстни и серьги. Но к чему тут весна? Была та весна теплая, ранняя. Рано согнало снег. В конце марта просохли дорожки. Побелели городские мостовые. Скворцы тоже не опоздали. Трава на пустыре проклюнулась вовремя.
Я снова поглядел на небо. Закат был чист. Лишь одно узкое облако, точно белое разлохмаченное перо, протянуло острие на синеющий север. Большая звезда мигала там.
И разве станет малиновка петь к ненастью? А она продолжала свою грустную песенку теперь уже прямо возле меня на выступающей повыше доске забора. Где-то малиновка будет гнездиться нынче? Каждое лето мы искали ее гнездо. Не для того, чтобы зорить. Нет. Но было страшно интересно взглянуть на нежно-голубые яички, лежащие грудкой средь соломинок, перьев и травинок в гнилой выемке бревна под застрехой.
В детстве вообще очень хочется искать гнезда птиц, будь это хоть даже обыкновенная курица.