Приходит бабушка. Хвалит нас за порядок и зовет на кухню поесть. Моем руки, брызгаемся, хохочем и садимся за стол в теплой кухне. Бабушка кормит нас щами, пшенной кашей с масляным колодцем и киселем. Нам весело. Мы дурачимся. Снова уходим играть. Верка лезет под стол. Я делаю вид, что завожу патефон. Она тонким голосом начинает: «У самовара я и моя Маша». Это фокстрот. Его поют все. Мы тоже его поем:
Новая «пластинка» — «Каховка». Потом «По долинам и по взгорьям», «Синее море — красный пароход», и так, пока «патефон» и я не напоемся до хрипоты.
Лишь поздним вечером девочка собирается домой. Провожаю ее в темные сенки и спрашиваю:
— А завтра придешь? — Я знаю ответ и без вопроса.
— Ага.
— Я потелефоню?
— Ага.
Она боится темных сенок, боится темноты, торопливо сбегает по лестнице. Я жду, пока она достучится. Вот открылась скрипучая дверь. Щелкнул крючок. Слышно, Семеновна ворчит на Верку.
Но, наверное, Кипины не очень обижаются, что дочь живет больше у нас, чем дома. Заработка Ивана Алексеевича не хватает на пятерых, хоть гранильщик еще мало-мало прирабатывает. Он делает медные колечки под золото или серьги со стеклышками, а то еще брошки из яшмы. Этой яшмы на свалках груды. С виду некрасивый бурый камень — только и всего. Но если его распилить на тонкие досочки — фаски и долго полировать, шлифовать сперва на точиле, потом на войлочном круге, тогда обозначится рисунок. Полированной яшмой залюбуешься. Вот яшма облачная, желтоватая, как вечернее небо в грозу; лесистая, словно бы с далекими горами, покрытыми лесом. Есть яшма, как морской прибой. Брызги расхлестнувшейся волны взлетели вместе с пеной да так и застыли. А вот просто красноватая, бурая, коричневая, как будто горькая на вкус яшма.
Иногда я не могу разгадать яшмовый узор. Он мучает меня своей знакомостью. Я спрашиваю Верку. Она берет камешек в худые пальцы, поворачивает и, точно заправский гранильщик, кладет на верстак.
— Дерево там…
— Сама дерево! — ворчу, а понимаю, верно, очень похоже на дерево. Вот глаз у Верки.
Старший сын Кипиных Валька мало помогает отцу. Он живет улицей, гоняет голубей и только перед выходным, злой и надутый, шлифует в сенках колечки. По базарным дням Иван Алексеевич носит колечки на рынок, продает деревенским модницам.
Интереснее всего Кипины отапливают свое жилье. У сарая всегда лежит большое, смолевое, со всех сторон пощепанное бревно. Рядом валяется тупой, как утюг, колун с полированным от старости, треснувшим топорищем. Колун слетает с топорища, если посильнее размахнуться, но большой надобности в этом нет. Им добывают от бревна одну-две щепки на растопку. Остальные дрова Кипины заготовляют из соседних заборов, из домишек, которые сносят под новостройку. Так же отапливаются у нас в слободке и Пашковы, и Курицыны, и Балалаевы, и даже Федор Иваныч Насонов, хоть собирает щепу и доски не сам, а его старуха Лизонька.
Неистощимое бревно все лежит подле сарая, почти не уменьшается год от году.
Необыкновенные жары бывают в детстве. Таких уж не чувствует взрослый человек. Помнится: вот выйдешь из сенок — всего обольет ленивым зноем и сразу покрываешься загаром, точно муравленый горшок глазурью. Обжигает ветер с юга. А воздух так сух, что перехватывает дыхание, свербит в носу. Земля горячая. От нее тянет печным жаром. Она извилисто потрескалась. Мне кажется, земле больно под выцветшим небом.
Это понимают березы, разомлевшие в знойной истоме, тополя с напудренной пылью листвой, черная собака Мушка — она лежит в тени за конурой и часто-часто дышит, свесив на сторону длинный розовый язык. Это понимают и воробьи с очумело разинутыми клювами. Жарко! Ох, как жарко!..
В жару лучше всего насекомым. Кузнечики в огороде трещат, как сумасшедшие. Бабочки кружатся и приседают на забор, мигают пестрыми крыльями. Откуда-то налетает дополна зеленых стрекоз. Иногда они тянутся над двором с утра и несчетной вереницей. А в добела раскаленный полдень взлетают даже скромные жучки-жужелицы, которым вроде бы и летать-то незачем.
И вот, когда жара достигает предела, всему живому нечем становится дышать. Все вдруг смолкает, затаивается, замирает, словно бы ждет чего-то. Я чувствую смутное беспокойство. Что-то неясно тревожит меня. Я лезу на горячую крышу сарая, цепляюсь за конек и оттуда вижу далекую сизую полоску.
— Туча! — кричу я. — Гроза идет!! Гроза будет! Гроза!!
Становится легче, веселее, и есть небольшой страх внутри — как оно заблестит, загрохочет…
Пока я слезаю вниз, туча оказывается над дальним краем слободы. Уже видно мерцающий красный блеск. Уже слышно роптание грома. Туча сердится. С улицы отворяет ворота Верка.
— Гроза будет! — возвещаю я.