Вечером я один бродил по теплому предвесеннему городу. Теперь меня давила, угнетала тоска. Какой тяжелый был вечер с мокрым асфальтом, мокрыми облаками, мокрыми крышами и теплым красным закатом… Я шел по ярко освещенному проспекту, заполненному с виду беззаботной, говорливой, улыбающейся, бесконечно текущей людской рекой, я прошел этот проспект и раз, и два, точно искал кого-то, потом свернул в боковую улицу, вышел на другой проспект, уже не столь оживленный, шагал все дальше и дальше, потом вернулся, пошел к набережной и только тут понял — привычно повторяю маршрут, каким мы ходили всегда. С ней… А теперь я был один и готов был плакать — так мне было тягостно и одиноко. Встреться мне сейчас Лида, я, наверное, умолил, упросил бы ее простить, нашел бы такие слова, которые всегда берег для нее ли, для кого-то другого, точно жадный, жадный скупец. Наверное, многие так берегут эти крайние, труднейшие и нежнейшие слова. Я не говорил их. Все чего-то ждал и жду, а тут — сказал бы…
По набережной с коньками на плече и в руках шли парни и девчонки. Каток еще работал, там гремела музыка. У чугунных решеток стояли парочки, сидели на скамейках. Почему-то раньше я почти не обращал на них внимания, когда был с Лидой, а теперь я смотрел, и от этого было еще тяжелее. И опять спрашивал себя: что это было? Любовь? Или просто одна
В курилке, как всегда, было тесно, дымно. И когда я пришел сюда, закурил «Беломорину» — остатки прежней роскоши — и отдулся после первой сладкой затяжки, ко мне, ныряя в толпе, пробился Мосолов, странно, растерянно глядя, сказал:
— Слушай, может ты трепанул про генерала? Тут про тебя черт знает что болтают, а батя сказал, генерала Смирнова в штабе нет… Он-то знает… Или? — Мосолов замолчал, посмотрел на меня. Добрый парень, кажется, очень ему хотелось, чтоб я был настоящим и чтобы мой отец тоже был настоящий генерал.
— Да, — сказал я спокойно. — Отец не генерал и не полковник… Я это выдумал, нарочно… А ты поверил?
Я понял, что ему больно. Он моргал, кусал скривленную губу — не знал, как поступить: посмеяться или оскорбиться.
Он был добрый парень, и его хотел бы я видеть своим другом. Но не теперь… Теперь нас разделяло все случившееся, и разделяло накрепко, навсегда.
— Да он же все брешет, — сказал вдруг, широко улыбаясь во всю свою рыжую рожу, Лис… — И баксер, и все… Ты, трепло… Ги-не-рал… Бак-се-р…
К нам поворачивались, подходили. Они, видимо, уже все знали. И я не различал со стыда, кто тут, — одни улыбающиеся, презрительные, насмешливые лица. Эти лица проступали спереди, с боков, сзади, а за ними были любопытные и ждущие. В этих лицах было презрение ко мне, кого еще вчера почтительно сторонились, негодование по поводу собственной глупости и торжество, уже не скрываемое — вот, теперь-то мы покажем тебе. А впереди стояли Лис и вынырнувший откуда-то тихоня Кузьмин.