— Не смей! — крикнул я, вскакивая. — Я купил его. Сам… И ботинки еще…
— Где ты взял деньги?
— Выиграл.
— Что это значит? — она побелела и смотрела на меня с каким-то страхом, и вдруг она упала локтями на стол и затряслась в плаче, повторяя: — Ты украл их, украл, украл…
И, глядя на ее дрожащую спину, на волосы, рассыпанные по столу, я тоже вдруг заплакал, как маленький, как не плакал уж давно-давно. Слезы были горячие, обильные и солоноватые, когда я слизывал их зачем-то со своих рук. Наконец мы оба опомнились и молчали. Мать вытирала глаза платком, я — рукавом. Вздыхали, шмыгали и молчали.
— Слушай, — сказала она. — Неужели ты украл деньги? Не могу поверить… Нет… Не могу… Я не верю.
— Мамочка, — сказал я, первый раз называя ее так. — Нет… Не украл… Я выиграл и заработал… — И я, торопясь, стал рассказывать все, что вы уже знаете.
Когда я кончил, мать сидела с тяжелым, опущенным лицом. Оно не просветлело. Так было долго. Наконец она вздохнула:
— А я думала, думала… Ничего не могла придумать. Я вижу, как ты отдалился от дома. Как ты куришь… Конечно, тебе нужны карманные деньги. Ты большой, и я понимаю… Ты взрослый уже, и все-таки… Это не честный заработок, Толя. Грязные деньги… Почти то же, что украсть. Грязные деньги не делают счастливым… Никого, никогда, запомни. Никого, никогда. И лучше бы ты… — она стала снова морщиться, вытирать глаза. — Почему ты ничего не говорил? Тебе было стыдно. Значит, ты чувствовал какую-то вину… Говорила твоя совесть. От совести, Толя, никуда не скроешься. Ее даже теряют только на время… Она все равно приходит. Толя, Толя. Глупый ты… Растешь без отца. Все сам. И я не препятствовала тебе… Пока не испугалась… Вчера посмотрела — ушел без шапки. Глянула в шкаф — костюм твой висит, и ботинки старые в прихожей. В чем же ты ушел? А сегодня всю ночь не спала — думала. Такой костюм. Ботинки… Ушел без шапки…
— Если у меня нет…
Теперь уже молчала и вздыхала она.
— Ну, ладно, — сказала она, поднимаясь, вытирая глаза. — Только поклянись мне, что никогда, никогда не будешь так зарабатывать.
Я молчал, опустив голову на руки, покусывая рукав пиджака.
На другой день к вечеру кое-как привел себя в порядок. Опухоль у глаза сошла — остался синий полумесяц. Губа присохла. Однако вид был не из лучших, как ни утешал себя, что вечером будет не заметно, что шрамы украшают воина. Шрамы-то, может, и украшают, а вот синяки — как? Я разыскал в туалетном столе коробочку с пудрой и засохлый желтый кольдкрем. Этими двумя веществами попытался загримировать синеву под глазом. Получилось никудышно: пудра была слишком белой, и на ее фоне синяк проступал еще внушительнее, а кольдкрем растекался, оставляя жирное, нездорово блестящее пятно. Вдобавок я заблагоухал, как шестидесятилетняя женщина, которой хочется быть тридцатилетней. В конце концов стер пудру и крем, умылся. Наплевать. Пойду так. В крайнем случае скажу: налетел на дверь или ударился в подполье, когда лазал за картошкой. Тсс! Вот дурак! Разве у генералов есть подполье? Или их сыновья лазают туда, в пахнущую плесенью и тленом яму, где по углам сор, паутина, а в сыром гнилом сусеке хранится она — кормилица и спасительница все долгие годы до дня Победы и даже сейчас после этого дня?
Одевался и думал: «Ну зачем это все, зачем, заче-е-м?» Зачем эта дурацкая выдумка? Погрозил себе в зеркале кулаком и вышел. Было темно. В нашем черном переулке и вдвое больший синяк остался бы совсем не заметен — горела только одна лампочка у наших ворот. Ее, до паники боясь милиции, всяких там пожарников, инспекторов и участковых, зажигала еще бабушка, и мы продолжали эту традицию, хотя никто больше не тратился на общественные источники света. Благословляя этих жителей, я быстро дошел до остановки, повис на трамвае и покатил в центр. К почтамту пришел минут на десять раньше — мужчинам ведь не полагается опаздывать, хотя девушки считают свое опоздание обязательным, измеряют им степень, и силу влюбленности.