– Нет, ну серьезно, ничего такого, – немного засмущалась Зоя. – Мне кажется, это вообще каждому ребенку понятно. Вон в «Момо» же как? Взрослые теряют время, которое пытаются сэкономить спешкой. Это ведь никакая не выдумка! Чем больше мы спешим, тем быстрее оно летит, унося с собой сотни упущенных возможностей. Возможностей, которые потом уже не нагнать и не вернуть. Один неувиденный закат, два непонюханных цветка, три непоцелованные щеки… Ведь пока ты бежишь и думаешь о будущем, даже самом близком, тебя как бы нет в настоящем, а значит, ты и не живешь. Я думала об этом и раньше, но прочувствовала до конца именно сейчас, когда у меня будущее отпало. Даже то самое близкое. Его просто нет. Все, что есть, это вот это мгновение. Ты и луна, и гул проезжающих машин, и снова ты. Это все, что есть. А большего и не надо. И получается, что время меряется не минутами, а суетой, на которую оно тратится. Чем больше суеты, в самом широком понятии этого слова, тем меньше времени. Вот так просто. И тогда оказывается, что тяжелая болезнь – это максимальная концентрация времени. Ты можешь быть здоровым и жить себе, и жить, и жить, и бесконечно бегать по делам, и так пролетит год, другой, а реального времени было-то совсем немного. Или заболеть, испугаться и вынужденно заняться самым важным, и тогда месяц равняется десяти годам беспечной жизни. Не стоит, а именно равняется. Это значит, что время нельзя растянуть. Его можно только углубить. Углубить любовью. А любить можно только в настоящем. Любовь вообще такая безвременная штука, получается. Это то единственное, что нельзя отложить или забыть. Потому что, если она есть, она есть как бы всегда. А значит, это и есть антипод времени. Противоядие, так сказать. Чем больше любви, тем незначительнее время, и чем меньше любви, тем разрушительнее его воздействие.
Зоя замолкла и сразу как-то смутилась и опустила взгляд.
– Не знаю, как это объяснить научными понятиями, конечно, – добавила она, как будто оправдываясь, – но это то, что мне кажется правильным. Как-то так…
Теперь я уже не дал ей сопротивляться и крепко прижал ее к себе. И снова мне захотелось вдавить ее хрупкое тело в свое, спрятать его от внешнего мира, сделать невидимым.
– Не надо, – прошептал я ей в ухо сквозь по-младенчески мягкие волосы. – Не надо больше ничего научно объяснять.
Мы сидели, сидели и сидели под ярким светом полной луны, вцепившись друг в друга так крепко, словно уже прощались. Это пугало меня, и мне то и дело хотелось отодвинуть ее от себя и сказать какую-нибудь несуразицу о том, что пора спать, что завтра еще будет день, что будущее еще настанет. Какое-то непонятное будущее. Как это обычно делается при встрече со смертью. Но я не собирался больше бояться и делать вид, что не вижу очевидного, не собирался бегать от смерти, как бегал от времени. И лучше было бояться прощания, чем потом жалеть о том, что его вовсе не было по собственной трусости. Лучше было прощаться много раз, а потом радоваться неожиданному новому дню, как воскрешению из мертвых. Так что мы так и сидели, не размыкая объятий, пока вокруг свирепствовало время.
А на следующее утро Зоя ни с того ни с сего почувствовала в себе небывалые силы и попросила срочно позвонить священнику. Белое кружевное платье уже несколько недель висело в спальне на самом виду, но до сих пор Зоя не могла пройти даже до конца улицы, не то что нарядиться и отстоять венчание. Священник повторял раз сто, что он может прийти на дом, но Зоя отказывалась наотрез.
– Можно мне в последний раз в жизни почувствовать праздник, в конце концов? – хмурилась она. – Все же, это самое главное событие из всех, как ни крути. А ты запомнишь меня кикиморой на подушке? Нет уж! Только через мой труп, как ты говоришь.
Мне было совершенно не смешно от таких шуток, и я пытался уговорить ее, приводя всякие изощренные доводы, но Зою было не сломить. Так что звонить я помчался как угорелый. Священник недовольно повздыхал, так как наше срочное венчание требовало отложить другие важные дела, но в конце концов согласился и велел явиться в церковь ровно в полдень. Оставалось еще долгих два часа. Мое нетерпение усугубилось и тем, что Зоя запретила наблюдать за сборами и закрылась в спальне на ключ. Я переоделся за пять минут в один из многочисленных костюмов, которые выгуливал раньше так регулярно, и нервно маячил перед ее дверью, из-за которой доносился Чайковский. Маме я позвонил, кажется, не из благих побуждений, а просто чтобы создать для самого себя видимость какой-то организационной деятельности. А когда услышал, как она обрадовалась, покраснел от стыда. Я попросил взять фотоаппарат и поторопиться, положил трубку и забарабанил в дверь, отделяющую меня от Зои.
– Спокойно, Адам! – засмеялась она и предстала передо мной самим воплощением сказки.