— Ни в коем случае, — заверил я. — Мнение друзей, знакомых и прочих окружающих.
Тут я тоже согрешил против истины. Если я и не считал себя гением, то уж кем-то сродни ему — это точно.
Так мы стояли, мололи языками — и вдруг оказались уже перед буфетчицей.
Этот наш разговор происходил в то время, когда я стал позволять себе к стакану кофейной бурды пирожок-другой. Поэтому, очутившись перед буфетчицей, я решил завершить клееж фигурой высшего пилотажа.
— Что мадемуазель собирается вкушать? — с небрежностью человека, чьи карманы трещат от банкнот, спросил я. При этом почти не сомневаясь, что она откажется.
Но она согласилась! Похоже, если бы я не предложил заплатить за нее, она была бы обескуражена и оскорблена.
Ира взяла полный обед: салат, лангет и даже пирожное к чаю, — так что я опустошил свой кошелек на неделю вперед.
Мой спутник, с которым мы собирались обсудить за кофе кое-какие проблемы (вернее, это собирался я, а он не имел и понятия), молча, не произнеся ни слова, присутствовал рядом с нами — и пока мы стояли у стойки, и пока сидели за столом, и шли затем к лифтам, чтобы выйти наружу уже каждый на своем этаже. Он разомкнул рот, только когда мы остались с ним вдвоем.
— Имеешь представление, кого клеил?
Это был тот самый оператор, с которым я выезжал на свою первую съемку. Подобно мне его звали простым и обыденным именем: Николай. Мы с ним не то чтобы подружились, а сошлись. Я полюбил работать с ним, старался всякий раз заполучить к себе в бригаду, и он натаскивал меня в операторском деле. Я с ним об этом и намеревался потолковать: об операторских фишках, о постановке кадра, о движении камеры (когда я стану снимать клипы, как мне пригодятся его уроки!).
— А что, кого я клеил? — удивился я заданному Николаем вопросу.
— А то ты не знал?
Он назвал фамилию, от которой по мне прошел электрический ток. Отец ее занимал на соседнем канале пост — не Эверест, но крыша мира Памир — это точно. Я невольно присвистнул:
— Этого только не хватало!
На лице Николая играло его обычное снисходительное выражение обладания тайным знанием.
— Дорого тебе обойдется поволочиться. Пошурует у тебя по карманам — все высвистит. Гляди! Ты, правда, человек денежный…
— Я?! — Это у меня вырвалось уже не с удивлением, а чистой воды изумлением. Интересную я имел репутацию.
— А разве нет? — проговорил Николай. — Неужели Конёв тебе не откалывает?
Меня словно подсекло, я остановился. Как бы некое понимание шевельнулось внутри меня. Как бы я что-то знал втайне от самого себя о Конёве, догадывался — и не мог догадаться до конца.
— За что он мне откалывает? — спросил я.
— За джинсy, за что-что, — сказал Николай. — Не валяй дурака-то. Будто не знаешь, что это такое.
Действительно. Я знал. Он договаривал — я уже знал. Вернее, я понял. Тот сюжет с пчеловодом — он, например, был откровенной джинсой. Иначе говоря, оплаченным. И вот еще тот сюжет, мгновенно высчитал я. И вот тот, и тот… Да почти все, которые я снимал по его наводке!
— Почему он мне должен откалывать? — произнес я, отчетливо видя ответ, который должен сейчас воспоследовать.
Он и прозвучал:
— Так ты что же, за просто так, что ли, на него горбишься?
О, каким стыдом обуяло меня! О, как была уязвлена моя гордость. Мало того, что я снимал для Конёва джинсy — и все это вокруг видели, — так я еще и был лох лохом!
— За просто так, — сказал я, трогаясь с места.
— Вот так, да? — протянул Николай, ступая за мной. Я чувствовал, он мне поверил. — Ну, ты зеленый совсем. Не учила вас, что ли, армия жизни?
— Армия учит родину любить, — сказал я.
Конёв сидел на своем месте за столом и долбил на машинке. По-другому о способе его работы на этом отмершем ныне орудии журналистского труда было и не сказать. Он нависал над машинкой всей глыбой своего тела и, выставив вниз два пальца, колотил ими по клавиатуре с такой силой, словно каждым ударом забивал гвоздь.
— Бронь! — позвал я, становясь над ним с другой стороны стола. Он так просил называть себя: «Бронь». Ну, если еще «Броня». «Слава» его не устраивало.
Погоди, погоди, потряс он руками, вскинув их в воздух.
Сложным зигзагом я молча прошелся по комнате и остановился у окна. День стоял пасмурный, мглистый, парк за дорогой внизу тонул в сизой холодной хмари, — зима уже перетаптывалась у порога и ждала момента ворваться. За что Пушкин любил осень? «Люблю я пышное природы увяданье…» Вид парка, утонувшего в холодной предзимней мгле, напомнил мне о предстоящем ночном сидении в будке киоска, климат которого становился день ото дня все суровей. Черт побери, для этого я искал себе свободы, чтобы наваривать жалкие дензнаки, морозя зад в этой коробке из фанеры и пластика!..
Конёв вбил последний гвоздь, выдернул, прострекотав зубчаткой, лист с напечатанным текстом из валиков, положил на стол и прихлопнул по нему ладонью:
— Ну? Все! Готов к труду и обороне. Какие вопросы, граф?
Язык у меня окосноязычел — будто русский был для меня иностранным.