Если взять мои ранние произведения, в них совершенно отсутствовал элемент близости к смерти, несомненности скорой гибели; они были отравлены трусостью, осквернены искусством. Я использовал слова куда менее красиво, чем летчик-камикадзе. Зато мой дух властвовал над Словом вполне свободно, даже разнузданно. Однако, несмотря на все своеволие юного автора, в его творениях неуловимо присутствовало признание факта конца. Когда я перечитываю те страницы, мне это абсолютно ясно.
Сейчас я часто задумываюсь вот над чем. Я убежден, что мой случай не является таким уж исключительным, наверняка были и другие люди, для кого первыми в жизни появились прожорливые муравьи слов, а тело возникло позднее, уже источенное и изъеденное. Я знаю, что сам себе противоречу, отрицая свою уникальность, пытаюсь настаивать на неповторимости моего жизненного опыта, — казалось бы, путь, который проделало мое тело, должен был бы указать мне на это заблуждение. В годы войны моя плоть предчувствовала финал, а дух осознавал его приближение. В этом я был схож с летчиками-смертниками. Мне следовало идентифицировать себя (пускай бы только духовно!) с теми парнями, кто погиб на войне, — ведь среди них несомненно тоже были те, кто познал на себе работу муравьиных челюстей. Я уверяю себя, что такие наверняка были и в эскадрильях камикадзе. Но они погибли и тем самым окончательно определили свою принадлежность, они навек соединены надежными и счастливыми узами трагедии.
В семнадцать лет я уже знал все, так что должен был понимать и это. Но затем я постарался удалиться от всезнания как можно дальше. Я вознамерился построить памятник самому себе — не используя строительных материалов, которые могла предоставить мне эпоха. Упрямство я принимал за чистоту помыслов; законов зодчества не знал. Разве можно создать монумент из неповторимо личного? Сейчас я отлично понимаю, в чем состояла главная ошибка: я слишком презирал жизнь, конец которой могут положить слова.
Для юной души «презрение» и «страх» — синонимы. Кажется, я очень боялся тогда, что Слово действительно подведет подо всем черту. Мне хотелось уйти от обреченной реальности очень далеко и там создать слова, которые будут жить вечно. Эта бесплодная затея пьянила меня сильнее вина. Что ж, в ней, пожалуй, было и обещание счастья, и даже надежда. Но тут закончилась война. Дух перестал различать впереди финишную ленточку, и опьянение прошло.
Теперь, много лет спустя, мне захотелось вернуться в те времена. Что бы это значило? К чему я стремлюсь — к свободе? К невозможному? Или два эти понятия идентичны?
Очевидно лишь одно: мне необходимо вновь испытать хмельной дурман, но на сей раз я выберу себе слова, лишенные неповторимости. Тогда они окажутся пригодными для памятника, а мастерством зодчего, который знает, как поставить в жизни точку, я, слава Богу, уже обладаю. Пожалуй, это единственный способ, которым я могу отомстить духу, упорно отказывающемуся видеть впереди свой финал. Я решил не уподобляться большинству людей, которые следуют за своим телом лишь до тех пор, пока оно не начнет стареть и вянуть, а затем покорно тащатся за духом — он слеп, он упрямее тела и потому заводит своих последователей в непролазные дебри.
Я должен заставить свое сознание воспринять идею конца. Тут корень всему. Совершенно ясно, что отсюда начинается путь к настоящей свободе. Мне предстоит снова окунуться в освежающее море всезнания, от которого я отшатнулся в юности, ибо использовал Слово неверно. На сей раз я найду определение всему, даже воде, в которую мне суждено погрузиться.
Я отлично понимаю, что невозможно просто вернуться туда, где уже побывал. Но невыполнимость задачи подстегнет мое скучающее сознание; мой разум, способный увлечься только недостижимой целью, начал мечтать о свободе.
Полная парадоксов жизнь тела предоставила мне возможность с исчерпывающей ясностью оценить ту свободу, которую дают Слово и литература. Смерть от меня не ускользнула, нет. Трагедию — вот что я упустил...
Точнее говоря, я упустил коллективную трагедию или, во всяком случае, трагедию члена сообщества. Если бы я отождествлял себя с некой группой, участие в трагедии далось бы мне гораздо легче, но Слово сделало все, чтобы отдалить меня от других людей. В юности я был слишком слаб, чтобы раствориться в жизни коллектива, и поэтому постоянно ощущал себя изгоем. Мне хотелось во что бы то ни стало взять реванш, и я занялся искусством Слова, а оно, естественно, отвергало само понятие «коллектив». Впрочем, возможно, последовательность была иная: дождь слов окропил мою душу в ее предрассветный час, когда сознание еще обреталось в сумерках, и это стало предвестием моего будущего изгойства. Я строил сам себе, сгибаясь под тем безжалостным дождем. Это было первое, что я сделал в жизни.