Он подсаживался к нам на подстилку. Он вынимал из просторного кармана толстовки скомканный платок, чтобы утереть пот, струящийся по шее, коричневой от солнца, по лицу, в затверделых, как хлебная корка, морщинах. Какие-то хрипы слышались в его костистой груди, какое-то посвистыванье и клокотанье... Но нам бывало не до того.
Он не успевал вытащить платок — мы уже копошились, уже переставляли колышки, подбирая повыше, чтоб накрыть его тенью от простыни, заменявшей нам навес. Он разворачивал газету, в которой лежал его завтрак — слипшиеся бутерброды, на колени к нему складывали в горку темные, спелые-переспелые помидоры, веточки сладчайшего, в лиловом тумане, черного винограда, яйца в мятой потресканной скорлупе. Защищаясь, он выбрасывал вперед ладони с отчаянно растопыренными пальцами — и, смеясь, покачивал головой, уступая нашему натиску.
Мы о чем-то болтали, пока он ел,— не помню о чем, да это и не важно, потому что о чем бы мы ни болтали, пока он тонким складным ножичком—точь-в-точь как у моего деда — резал на ломтики мясистые, сочные помидоры, пока жевал их беззубыми деснами, мы ждали, ждали... Нет, наша любовь не была бескорыстной... И он знал, чего мы ждем.
По безмолвному уговору с нашими родителями он не мог угощать нас, не мог потрепать, погладить по голове своей рукой. Взамен этого он разрешал нам потрогать, погладить свой одноглазый, циклопический, начиненный тайнами ящик. Он расставлял треножник — и мы кидались помочь, укрепляли, обкладывали каждую ножку камнями. Наше усердие, наша льстивая преданность не имела границ — мы сволокли бы и сложили к этим деревянным ногам камни со всего пляжа! Сердце выбирал самый крупный и плоский. Мы вставали на него, а те, кому не хватало роста, еще и тянулись на цыпочках. Черная накидка — пиратский флаг — накрывала нас с головой.
Удивительный мир возникал перед нами, за молочно-матовым стеклом. Горный хребет, у которого щепоткой соли была рассыпана Ялта, опрокидывался вверх тормашками и повисал над морем, как лиловая туча. Пароход плыл кверху днищем, из трубы вываливались черные клубы дыма и стлались понизу. Белые облака лежали у наших ног пустынными необитаемыми островами, зато купальщики парили в поднебесье и были похожи на ангелов, которых, как мы уже твердо знали, на самом деле не существует.
Нас возбуждал и манил этот странный, лишенный привычной тяжести мир, земля — над головой, небо — под ногами. Нам не хотелось сбрасывать с макушки жаркую, душную накидку, под которой так сладко пахло пылью и колдовством!
Он разрешал нам дотронуться до резиновой груши — и пловцов, горы, корабль пробивала черная молния. Разрешал выдвинуть гармошку аппарата, где спереди, в стеклянном зрачке объектива, дрожала, как слезинка на реснице, живая искорка. Он многое нам разрешал и, улыбаясь, наблюдал за нами, озаренный нашим весельем, хотя в толкотне и неуклюжих своих восторгах мы могли что-нибудь сломать, разбить, опрокинуть аппарат... Он был одинок, жена и дети его умерли, кажется, в Харькове от туберкулеза.
Мы оставались, он уходил. Мы бежали проводить его через весь пляж, до дальнего забора, за которым скрывался еще один соседний пляж для санаторников. Он поднимался по косогору, огибая забор, и, помахав на прощанье кепочкой, спускался вниз, осторожно поддерживая рукой перекинутый через плечо треножник, мурлыча на ходу свою песенку и уже улыбаясь тем, кто кричал, торопливо поднимаясь ему навстречу:
— Здравствуй, Сердце! Сердце! Сердце пришел!..
Что делать? Он был нужен и там...
Я еще расскажу о нем, о его конце» — как он погиб в самом начале войны, только немногое мне известно... Что же до фотографий, сделанных им и странными судьбами сохранившихся до сих пор, то почти никого из тех, кто там, на снимках, уже нет. Остались фотографии, осталась память.
Глядя на них, я думаю иногда, что Сердце лукавил: у него люди выглядят красивей, чем были на самом деле, красивей и счастливей. Нет, лица их не мертвы, не убиты ретушью, они живут, но как бы освобожденные от всех тревог, раздумий, печалей, их улыбки полны блаженства и безмятежности...
И, однако, лукавил ли он? Он подстерегал мгновение, когда человек счастлив, когда счастьем, как солнце, светится его лицо, и лучи, ложась на фотопластинку, способны одолеть и смерть, и время. А у этих людей впереди была война, бомбежки, автоматные очереди в упор, смрадные рвы, голод и многое, многое другое. Но они улыбались. Они улыбаются и поныне своими бессмертными улыбками, которые сохранил навсегда этот одинокий старый человек, бродивший с треногой на плече по ливадийским пляжам...
А наша память? Разве она не стремится в первую очередь удержать именно эти мгновения счастья?
Когда я разглядываю давнишние фотографии, мне снова и снова приходит в голову: как много мы помним, почти все... Во всяком случае, из того, что нужно запомнить. Странно только, что среди всего, что я помню, нет имени того, кто помог мне удержать, сберечь это не прошедшее прошлое.
Но, может, это и есть его настоящее имя — Сердце?
МИЛЬОННЫЙ