А отчим все сек и сек своего сына точными, сильными ударами, посвистывая волосатыми ноздрями, уже не отдавая себе ни в чем отчета.
В этот момент я испытывал к нему неукротимую детскую ненависть. Я поглядел на маму. Любая другая женщина бросилась бы на мучителя своего ребенка и выцарапала ему глаза. Но мама не была борцом. Кусая кулачки, она застыла на месте. Из ее широко распахнутых глаз градом катились слезы.
Мне не оставалось ничего иного, как самому восстановить справедливость.
У меня в тайничке был припрятан топорик, который за пару украденных яиц я выменял у Йозифека Бечвара, скорее любителя бродяжничества, нежели охочего пожить на природе. Это был отличный топорик — с рукояткой, украшенной медными кнопочками и витиеватой поковкой. Я долго верил Йозефику, будто это настоящий индейский томагавк. От неустанной точки топорик стал острым как бритва. Я умел обращаться с томагавком, упражнялся долгими часами на пастбище в бросках. Топорик уверенно входил на три пальца в глубину елового бревна.
Я перемахнул через загородку и вынырнул с оружием в руке.
Я уже был не безотцовщиной, живущей постоянно под страхом избиения. Я был Летящим Облаком, мстящим за несправедливость.
Отчим ничего не замечал. Он расшибал свое горькое разочарование об измученное тело Богоушека. А я впился глазами в его забубенную, смятенную сатаной и двухвостыми дьяволами голову и отыскал место, куда опустить свой томагавк. Я видел в этом сгорбленном тяжким трудом мужичонке своего главного врага. Причину всех наших мук. Нашего с утра до ночи рабского, нечеловеческого труда, виновника того, почему мы с мамой живем не в городе, не ходим в красивой одежде и не покупаем картошку и капусту за деньги. Я размахнулся, чтобы нанести ему смертельный удар.
Но мама, как всегда, находилась там, где, по моему мнению, ее присутствие было совершенно ненужным. Она прикрыла отчима своим телом, я запутался в ее юбках, томагавк утратил нужное направление и скорость и, не нанеся никому вреда, врезался в ворота сарая.
Единственное, чего я достиг своим выпадом, было то, что отчим наконец очнулся и прекратил избивать Богоушека. Он взглянул на меня, потом перевел взгляд на маму и вытащил мой томагавк из ворот сарая. Взвесил его в руке, как всякий другой инструмент, а потом равнодушно, не проявив никакого интереса, швырнул в солому. Подтянув штаны, он, казалось, в чем-то немного усомнился, косой глаз его почти вернулся в нормальное положение. Экзекуция была остановлена. Отчим схватил свою веревку и до самого вечера скрывался в лесу.
Нет-нет. Он не повесился. Но с тех пор ни меня, ни Богоушека уже никогда и пальцем не тронул.
Через много лет — я к этому времени давно уехал из дому — пришла телеграмма от жены Богумила:
ПРИЕЗЖАЙ, С МАМОЙ ЧТО-ТО ПРОИСХОДИТ.
Недобрая телеграмма. Горло у меня перехватило от предчувствия беды. Мама вот уже несколько недель мне не писала. За будничными заботами я почти не заметил этого. Сейчас беда стучалась в мою дверь с пронзительной остротой.
Первым же скорым я отправился в Моравию.
Богоушек встретил меня с необычайной теплотой, что само по себе ничего хорошего не предвещало.
Мама с отчимом жили в просторной горнице, в новом доме брата. Они оба были старые и непривычно опрятные, уже не работали от зари до зари в поле, и у них сразу появилось много свободного времени. Картошку и капусту теперь покупали за деньги. Богоушек, вопреки всем ожиданиям, выучился на кузнеца, жил хорошо, и они с женой Милкой примерно заботились о родителях.
Когда я вошел, мама лежала в постели лицом к стене. Отчим сидел рядом. Вокруг запястья обмотаны четки, он плакал тяжелыми мужскими слезами и рассказывал:
— Мама пришла с покупками как обычно. Достала из сумки и принялась складывать в чугун все подряд: муку, масло, горох, стиральный порошок, сахар, ячменный кофе, молоко. Потом все это помешала, словно бы привычно стряпала обед. А вскоре перестала разговаривать, ни с того ни с сего легла и не хочет больше подниматься…
Отчим опять заплакал и стал расталкивать маму в тщетной попытке разбудить. Он стал очень старым и исхудал, голова почти без волос, руки трясутся.
Мне было жаль его. Тяжелые воспоминания давно выцвели, остались лишь сочувствие и благодарность за то, что в те далекие времена он дал нам кров и пищу.
— Оставьте ее, — сказал я, — она уже ничего не слышит.
Отчим стал снова трясти маму.
— Вставай, — просил он, — приехал Бена. Твой Бена.
Но мама погрузилась в свой долгий, последний сон, и у нее не было желания возвращаться. Она лишь чуть приподняла голову, посмотрела на меня отчужденным, далеким взглядом и снова легла.
У меня было чувство, будто я беспокою кого-то странно неживого.
Я, попятившись, оставил горницу и закрыл за собой двери.
И те двери захлопнулись для меня навсегда.
ПЕСЕНКА ЧЕТВЕРТАЯ
В лавке пана Шайера можно было купить почти все. От конфет из патоки до конских хомутов. В пыльной лавке нестерпимо воняло мышами; когда кто-то входил, над дверью звякал колокольчик.