Как это было давно. Он влюбился в нее без памяти в душный обморочный вечер на веранде теннисного клуба, – а через месяц, в ночь после свадьбы, шел сильный дождь, заглушавший шум моря. «Как мы счастливы». Шелестящее, влажное слово «счастье», плещущее слово, такое живое, ручное, само улыбается, само плачет, – и утром листья в саду блистали, и моря почти не было слышно, – томного, серебристо-молочного моря.
Следовало что-нибудь сделать с окурком, – он повернул голову, и опять невпопад стукнуло сердце. Кто-то, переменив положение тела, почти всю ее заслонил, вынул белый, как смерть, платок, но сейчас отодвинется чужое плечо, она появится, она сейчас появится. Нет, невозможно смотреть. Пепельница на рояле.
Ограда звуков была все так же высока и непроницаема; все так же кривлялись потусторонние руки в лаковой глубине. «Мы будем счастливы всегда», – как это звучало, как переливалось… Она была вся бархатистая, ее хотелось сложить, – как вот складываются ноги жеребенка, – обнять и сложить, – а что потом? как овладеть ею полностью? «Я люблю твою печень, твои почки, твои кровяные шарики». Она отвечала: «Не говори гадостей». Жили не то что богато, но и не бедно, купались в море почти круглый год. На ветру дрожал студень медуз, выброшенных на гальку. Блестели мокрые скалы. Однажды видели, как рыбаки несли утопленника, – из-под одеяла торчали удивленные босые ступни. По вечерам она варила какао.
Он опять посмотрел, – и теперь она сидела потупясь, держа руку у бровей, – да, она очень музыкальна, – должно быть, Вольф играет знаменитую, прекрасную вещь. «Я теперь не буду спать несколько ночей», – думал Виктор Иванович, глядя на ее белую шею, на мягкий угол ее колена, – она сидела положив ногу на ногу, – и платье было черное, легкое, незнакомое, и поблескивало ожерелье. «Да, я теперь не буду спать, и придется перестать бывать здесь, и все пропало даром – эти два года стараний, усилий, и наконец почти успокоился, – а теперь начинай все сначала, – забыть все, все, что было почти забыто, но плюс сегодняшний вечер». Ему вдруг показалось, что она, промеж пальцев, глядит на него, и он невольно отвернулся.
Вероятно, музыка подходит к концу. Когда появляются эти бурные, задыхающиеся аккорды, это значит, что скоро конец. Вот тоже интересное слово:
Все очень смутно. Ходил до вечера по берегу моря. Да, музыка как будто кончается. Когда я на набережной ударил его по лицу, он сказал: «Это вам обойдется дорого», – поднял с земли фуражку и ушел. Я с ней не простился. Глупо было думать о том, чтоб убить ее. Живи, живи. Живи, как сейчас живешь; как вот сейчас сидишь, сиди так вечно; ну, взгляни на меня, я тебя умоляю, – взгляни же, взгляни, – я тебе все прощу, ведь когда-нибудь мы умрем, и всё будем знать, и всё будет прощено, – так зачем же откладывать, – взгляни на меня, взгляни на меня, – ну, поверни глаза, мои глаза, мои дорогие глаза. Нет. Кончено.
Последние звуки, многопалые, тяжкие, – раз, еще раз, – и еще на один раз хватит дыхания, – и после этого, уже заключительного, уже как будто всю душу отдавшего аккорда, пианист нацелился и с кошачьей меткостью взял одну, совсем отдельную, маленькую, золотую ноту. Ограда музыки растаяла. Рукоплескания. Вольф сказал: «Я эту вещь не играл очень давно». Жена Вольфа сказала: «Мой муж, знаете, эту вещь давно не играл». Доктор по горловым обратился к Вольфу, наступая, тесня его, толкая животом: «Изумительно! Я всегда говорю, что это лучшее из всего, что он написал. Вы, по-моему, в конце капельку модернизируете звук, – я не знаю, понятно ли я выражаюсь, но видите ли…»