Но вот, в последний раз жизнь сделала попытку мне доказать, что она действительно существует, тяжелая и нежная, возбуждающая волнение и муку, с ослепительными возможностями счастья, со слезами, с теплым ветром. Я поднялся к ним в полдень, и комнаты были пусты, и окна были раскрыты, и где-то жадным, страстным жужжанием исходил пылесос. И вдруг из гостиной, сквозь стеклянную дверь на балкон, я увидел склоненную Ванину голову; Ваня сидела с книгой на балконе, и – как ни странно – это было первый раз, что я заставал ее одну. С тех пор как я заглушал свою любовь при помощи мысли, что и Ваня, как все другие, только воображение мое, только зеркало, – я усвоил с ней особый тончик, и теперь, здороваясь, я сказал без всякого стеснения, что она, «как принцесса, смотрит на весну с высокой башни». Балкон был совсем маленький, с пустыми, зелеными ящиками для цветов и с разбитым глиняным горшком в углу, который я мысленно сравнил со своим сердцем, ибо очень часто манера говорить с человеком отражается на манере мыслить в его присутствии. И было тепло, хоть не очень солнечно, а так, что-то мутное, сырое, – разбавленное солнце и ветерок, пьяненький, но кроткий, после пребывания в каком-нибудь сквере, где уже видна молодая трава, зеленый бобрик по чернозему. Вдохнув этот воздух, я вспомнил, что через неделю – Ванина свадьба, и вот тут-то я отяжелел, опять забыл Смурова, забыл, что нужно беспечно говорить, и, отвернувшись, стал смотреть вниз, на улицу. Как мы были высоко, – и совершенно одни. «Он еще не скоро придет, – сказала Ваня. – В этих учреждениях страшно задерживают». – «Ваше романтическое ожидание…» – начал я, снова принуждая себя к спасительной легкости и стараясь уверить себя, что этот весенний ветер тоже какой-то пошленький и что мне очень весело… Я еще не взглянул хорошенько на Ваню, мне всегда нужно было некоторое время, чтобы освоиться с ее присутствием, прежде чем посмотреть на нее. Теперь оказалось, что она в белой вязаной кофточке с треугольным глубоким вырезом, и прическа особенно гладкая. Она продолжала смотреть сквозь лорнет в раскрытую книжку, – и как мы были высоко над улицей, прямо в нежном шершавом небе, и пылесос в комнатах перестал жужжать. «Дядя Паша умер, – сказала она, подняв голову. – Да. Сегодня пришла телеграмма».
Какое мне было дело до того, что окончилось существование этого веселого, полоумного старика? Но при мысли, что вместе с ним умер самый счастливый, самый недолговечный образ Смурова, образ Смурова-жениха, я почувствовал, что уже не могу сдержать давно поднимавшееся во мне волнение. Не знаю точно, с чего началось, были, вероятно, какие-то подготовительные движения, но помню, что я очутился сидящим на широкой плетеной ручке Ваниного кресла и уже сжимал ей кисть – давно снившееся, запретное прикосновение. Она сильно покраснела, и вдруг ее глаза загорелись слезами, – я так явственно видел, как темное нижнее веко налилось блестящей влагой. Одновременно она улыбалась – как будто хотела сразу мне дать с невиданной щедростью все выражения своей красоты. «Да, ужасно жалко его», – говорила она, но я ее перебил: «Так дальше нельзя, нельзя выдержать, – забормотал я, то хватая ее за кисть, сразу напрягавшуюся, то поворачивая покорный лист книги у нее на коленях, – я должен вам сказать… Теперь все равно, я уйду и больше никогда вас не увижу. Я должен вам сказать. Ведь вы меня не знаете… Но право же, я ношу маску, я всегда под маской…» – «Господь с вами, – сказала Ваня. – Я очень вас хорошо знаю, и все вижу, и все понимаю. Вы – хороший, умный человек. Подождите, я возьму платочек. Вы на него сели. Нет, он упал. Спасибо. Пожалуйста, оставьте мою руку, не надо меня так трогать. Ну пожалуйста».
И она опять улыбалась, старательно и смешно поднимая брови, словно приглашая меня улыбнуться тоже, но я уже был сам не свой, вокруг меня летала какая-то немыслимая надежда, я продолжал быстро говорить и все время двигал руками, плечами, так что скрипела подо мной плетеная ручка кресла, и мгновениями Ванин шелковый пробор оказывался у самых моих губ, и тогда она осторожно отклоняла голову.
«Больше жизни, – говорил я поспешно. – Больше жизни, и уже давно – с первой минуты. И вы первый человек, который сказал мне, что я хороший…»
«Пожалуйста, не надо, – просила Ваня. – Вы только себе делаете больно, и мне тоже. Я вам лучше расскажу, как Роман Богданович мне объяснялся в любви. Это было уморительно —»
«Не смейте, – крикнул я. – При чем этот шут? Я знаю, я знаю, что вы были бы счастливы со мной. И если вам что-нибудь во мне не нравится, я изменюсь, как вы захотите, я изменюсь».
«В вас мне все нравится, – сказала Ваня. – Даже ваше поэтическое воображение. Даже то, что вы иногда преувеличиваете. А главное, ваша доброта, – ведь вы очень добрый, и очень любите всех, и вообще вы такой смешной и милый. Но все-таки, пожалуйста, перестаньте меня хватать за руку, а то я просто встану и уйду».
«Значит, все-таки есть надежда?» – спросил я.
«Никакой, – сказала Ваня. – Вы же отлично сами знаете. И он сейчас должен прийти».