У дядюшки глаза на лоб полезли и он, крепко закусив жирную руку, только вздрагивал всем своим жирным телом при каждом ударе. Но он скоро лишился чувств, злы были линьки, а дядюшка был к ним не привычен. По знаку атамана, моряки облили его всего водой, привели в чувство, помогли одеться и спустили его на набережную, где его поджидал замешкавшийся в складах управляющий. Весь мокрый, со стучащими зубами, серый, дядюшка оглянулся на корабль: проклятый Антикл, — да поглотит его Гадес! — скрестив сильные руки на широкой груди, стоял у борта и с любезной улыбкой смотрел вслед дорогому родственнику. «Нет, нет, я был прав тогда, говоря, что из парня ничего путного не выйдет… А впрочем, товаров горы… И какие!.. Можно было бы вместо всех этих глупостей чудесно побеседовать по душам…» И дядюшка даже остановился: в самом деле, не вернуться ли, не повести ли дело по-хорошему, по-родственному?.. Ну, поозорничал немножко — что ж, охота была парню поквитаться за старое. Не вернуться ли? Но зад его горел пожаром, и он ни слова не отвечал на назойливые приставания управляющего: как да что? И, наконец, осерчав, дядюшка послал его в тартар…
Антикл надеялся, что после расчета с дядюшкой ему полегчает, но он ошибся: легче не стало. Его стала утомлять бродячая и беспокойная жизнь, и душа стала просить тихой гавани. В душе этой, где-то глубоко, жил образ Гиппареты, беленькой Психеи. Он давно уже понял, что невозможное — невозможно, но, когда отшвартовался он в Пирее, где хотел сбыть свои дорогие товары, прошлое вдруг встало в нем с необычайной силой. Алкивиад, присужденный к смерти, был конченым человеком, и кто знает, может быть, теперь… Избалованной богатством женщине теперь было бы хорошо с ним: много у него было золота и всяких богатств и он мог бы умчать ее за край земли. И он тотчас же бросился в Афины, чтобы произвести разведку, но наткнулся на неожиданное препятствие: со дня бегства Алкивиада из Турии Гиппарета заболела и нигде не показывалась. Говорили, что сам Гиппократ сомневался в благополучном исходе ее болезни.
— Да что!.. — махнул рукой старый привратник Алкивиада. — Ты ее и не узнал бы: поседела, исхудала — ветром шатает… Нет, не будет она жить.
Злой на жизнь, Антикл вернулся на свой корабль и, взялся, как это с ним в последнее время случалось все чаще, за золотистое сирийское.
И, когда стемнело и потянул свежий южный бриз, Антикл скомандовал:
— Все по местам… Отвал!..
И сильное судно побежало на север, к берегам скифским: под благотворным влиянием эллинской иллюминации мелкие скифские царьки уже успели оценить и хиосское, и сирийское, и ткани шелковые для своих дам, и благовония, и все, что хорошим людям приличествует… А на утро пирейцы толпились перед расклеенными по стенам лабазов и храмов воззваниями: морской атаман Бикт свидетельствует всем пирейцам свое глубокое почтение и извещает их, что он выпорол у себя на судне за высокие добродетели афинского промышленника и своего любезного дядюшку Феника, да хранят его бессмертные боги…
И, все борясь с беленькой и нежной Психеей, Антикл напился так, что его почти без чувств моряки отнесли на его койку. Они неодобрительно качали головами: не святые и они, но на это есть гавани с красавицами, а так, на борту, дело неподходящее… А когда на следующий день они наткнулись на какого-то купца, атаман сурово приказал не трогать его: надо разбазарить и то, что у них уже было. Послышались потушенные, грубые голоса: на то и в Пирей заходили, но атаман там ничего не сделал.
Антикл-Бикт только выпрямился весь, расправил свои широкие плечи и — все замолчало: и разбойники ведь люди…
XXVIII. ИЛЛЮМИНАЦИЯ ПРОДОЛЖАЕТСЯ…
Как было уже отмечено, один английский историк, рассказывая о пелопоннесской войне, говорит, что история Афин это прежде всего история саморазрушения Афин, self destruction. Прямо надо удивляться этой обмолвке ученого человека: а разве история Рима не есть история саморазрушения Рима, как и история древнего Египта, и современной Франции, которая устала рожать, устала жить, Великобритании, от которой отпадает кусочек за кусочком? Нет решительно ничего удивительного в том, что все дела человеческие кончаются саморазрушением, ибо в конце жизни каждого человека стоит смерть, то есть разрушение. Но об этой неприятности люди в пылу своих дел — а особенно великих — думают мало…