Читаем Софисты полностью

«О, ты, который славен игрою на лире, Дитя Великого Зевса! — пели торжественные голоса в унисон, под звон и рокот лир. — Я расскажу, как у этой вершины, увенчанной снегами, ты открываешь смертным твои вековечные предсказанья, каким образом завоевал Ты пророческий треножник, охранявшийся враждебным драконом, когда черты твоего лица обратили в бегство пестрое чудовище с извивающимся телом… О вы, музы, получившие при разделе Геликон с его глубокими лесами, прекраснорукие дочери Зевса, Которого слышно издалека, приидите и очаруйте вашими песнями златокудрого Феба, вашего брата!.. Чистые звуки флейты раздаются в песнях, золотая лира аккомпанирует им, аравийский фимиам поднимается к двойной вершине Парнаса…[26]

Гимн был торжествен и красив, но очень длинен и слова его, как, впрочем, это бывает почти во всех гимнах, были напыщенны, но довольно бессодержательны, и Дорион повернулся, чтобы уйти, как вдруг среди колонн увидал… Но он не верил себе: то была не Дрозис, но женщина, которая еще недавно была как будто Дрозис, а теперь была трагическою маской из какой-то тяжелой трагедии. И как она постарела, как изменилась!..

— Клянусь Аполлоном!.. — едва выговорил он. — Но ведь это все же ты, Дрозис?!.

Она остановилась, внимательно всмотрелась в него своими черными, бездонными глазами, которые были еще бездоннее от мраморной бледности скорбного лица. И ее увядшие черты тронула едва заметная улыбка…

— Я рада встретить тебя, Дорион.

— Но в Афинах меня уверяли, что ты служишь тут Аполлону пифией… — все еще не придя в себя от неожиданной встречи, проговорил он. — Наши болтуны верны себе…

— На этот раз ваши болтуны почти правы: я была пифией… — сказала Дрозис. — Но это кончилось. Давай присядем на эту скамью под кипарисами…

— Но… ты прости, что я так прямо все спрашиваю, — путаясь, продолжал Дорион, сев рядом с ней на каменную скамью: он был потрясен при виде этой увядшей женщины, в которой скорбно умирала прекрасная Дрозис, заколдовавшая некогда его одинокое сердце. — Но почему же ты стала пифией и почему перестала быть ею?..

— Я была, кажется, больна духом… — потупившись, отвечала она. — А жрецы Аполлона рыщут по всей стране в поисках таких женщин, которые, как им кажется, годны для роли пифии и приспособляют их постепенно к своему делу. И ты не можешь себе представить, как действует вся эта обстановка на несчастных, поднимающихся на треножник над ущельем! Они и в самом деле в удушливом дыму этом впадают в какое-то невыносимо тягостное состояние, теряют всякую власть над собой и говорят, говорят, сами не зная что. Это настоящие мученицы. Во мне, бывало, все тряслось, когда я подымалась на треножник и видела эти лица глупцов, которые смотрели на меня подобострастными и испуганными глазами: ведь я передавала им волю бога!.. А потом те — пренебрежительно кивнула она в сторону святилища, явно намекая на жрецов, — те подделывают этот бред для надобностей всех этих смешных лавочников… И стоящие за пифией жрецы чутко прислушиваются, куда дует ветер в стране, и — приспособляются. Есть тут один старик, который почти всю жизнь прослужил при эпистодоме этого храма: он потерял не только всякую веру во все это, но и в богов, и его отравили, а потом сказали, что это кара бога за вольнодумство. Может быть, и меня живою отсюда не выпустили бы, если бы… не боялись… скандала… Да, все, все, все в жизни оказалось обманом, все, кроме… — дрогнув голосом, она оборвала и поникла своей прекрасной головой, на которой в черной ночи ее удивительных волос уже протянулась около виска серебряная прядка седины.

— Что же ты замолчала? — тихо спросил Дорион. — Кроме чего?

— Не будем говорить об этом… — мягко сказала Дрозис. — Лучше ты расскажи мне, как идут теперь дела в Афинах.

— Как всегда… — усмехнулся Дорион. — Народ на Пниксе под давлением всяких опасных проходимцев вершит свои дела так, что иногда от страха дух захватывает даже у меня, жрецы приносят себе богатые жертвы, в Пирее все строят новые и новые триеры на случай, если старые будут потоплены — все то же. Ну, а философы все философствуют, стараясь расщепить волос не надвое, не начетверо, а на сотню волосиков. Я помню, раз Сократ, рассуждая о том, что справедливо и несправедливо, склонившись, писал пальцем на песке эти свои решения, и от записей этих через час, понятно, не осталось ничего… И, может быть, всего тяжелее, всего даже страшнее, это то, что сказка жизни повторяется без конца и никто не видит, как бессмысленна эта их жизнь… — сказал он, подчеркнув голосом слово эта.

— А какая же у тебя есть жизнь еще? — посмотрела она на него пытливо.

— Об этом потом, если позволишь, Дрозис… — тихо отклонил он. — А сперва я хотел бы узнать, что ты будешь делать теперь с собой. Из твоих речей я вижу, что тебе тут больше делать нечего… Может быть, ты вернешься в Афины…

Перейти на страницу:

Похожие книги