— А чули она приказывать будет? У них свои дела, а я при чем? Меня латыши тоже не помилуют. Аймалетдинову полчерепа снесли. У них зарплата двести пятьдесят тысяч и кормежка на халяву. Пускай своих афганцев вызывает. А то «Альфа, Альфа!», а как пломбы наложили — давай, Курков! Лейтенанта вчера под вагон бросили. У нас с Чечней жесткий контракт. А он где был?
Все повскакали, сгрудились в глубине, спинами к нам. А Гена все пляшет.
— Товарищи! — крикнул я, ловя глазами в толпе родную милицейскую шинель, но голоса не было. Пустой воздух.
Внутри толпы что-то произошло. Мужики отхлынули от центра, вздымая руки, хором мощно выдохнули «хха!» и, склонив головы, снова рванулись к середине, хватая друг друга за плечи, за локти. Закружились, как будто танцуя молдавский народный танец жок.
В этот момент и Гену схватили за шиворот «моего» пиджака и втянули в толпу. «Хха!» И кто-то завизжал одно слово, очень длинное:
— Ра-а-збо-о-ор-ка!
Я осел на пол и полез под кровать. Но там лежал длинный плоский ящик, покрытый мягкой, толщиной в палец пылью. Не пролезть. А если… Я полз по мягкой, как шерсть, пыли, спиной приподнимая тяжелую кровать, обдирая плечи железками. Фанерная крышка ящика трещала, напрягалась и смачно лопнула подо мной. Я провалился в новую пыль, еще более толстую, смешанную с болтами, гвоздями, гайками…
— T’es tu fatigué, Serguei?[3]
Я открыл глаза.
— Oui, un peu. Pas important. J’ai mal dormi cette nuit. Alors, Moshé, on commense?[4]
Я сидел в неудобном пластиковом кресле. Болел бок, в который впился подлокотник. Наш режиссер весело улыбался, щурился сквозь очки добрыми глазами.
— Je voudrais te prévenir, que je dois tout de suite travailler avec les jeunes. Tu as une heure, une heure et demi à peu près. Nous commencerons le filage à neuf heures exactement. Veus-tu aller à l’hôtel?
— Non, non. Je me promène. Il faut prendre de l’air.
— Excuse-moi.
— De rien, ça va[5].
Действительно, надо пройтись. Как хорошо, что еще есть время. Я подумаю о роли, я вспомню текст и забуду этот сон. Коридор с синими стенами равнодушно ведет меня по своей дуге… Номер два… номер три… это по левой стороне. А по правой — телефон, туалет, лифт. Дверца лифта открывается, и навстречу мне выскакивает Этьен — художник по костюмам. Он говорит очень быстро, я с трудом понимаю отдельные слова, но все-таки догадываюсь — он просит зайти в мою комнату номер пять и примерить второй костюм.
Мы входим. Основной костюм расположился на трех вешалках в нише — пальто, пиджак, брюки, жилет, рубашка. А этот, второй, мятой грудой лежит на пластиковом кресле. Это для второго акта, когда мой герой становится бродягой. Это называется «дубль». Точно такие же вещи, но они нарочно испорчены — измяты, скукожены. Я начинаю одеваться. Нижняя рубашка цвета желчи — во работают: ведь нарочно подыскивали, старались. Запонок на рубашке нет. Надо отстегнуть от той, белой, основной. Я забыл, как по-французски «запонки», и показываю Этьену болтающиеся рукава:
— Эти… как их?
— Les boutons de manchette, — подсказывает Этьен и говорит, что сейчас принесет вторую пару.
Уже в дверях он жалуется, что настоящей мятости, ветхости, грязи достигнуть не удалось. Конечно, перед выходом меня опылят специальным составом, но это не то. Хорошо бы мне походить в этом костюме, поваляться, даже на улицу бы выйти под дождь, потереться о стены. Я обещаю это сделать немедленно. Тем более что перспектива опять переодеваться в свое меня не прельщает — во всем теле слабость и каждое движение стоит труда.
Этьен выходит. Я снимаю ботинки, брюки. Вынимаю из брючного кармана гладкий хофманновский бумажник — с ним я на всякий случай никогда не расстаюсь. Я тянусь за скомканными штанами бродяги. Нет сил. Я сажусь передохнуть минуту в пластиковое кресло. Плиточный пол пронизывает холодом сквозь тонкие носки.
Стены совершенно синие, слегка облупившиеся. На окне плотная штора жалюзи. Звуков нет. Хотя Северный вокзал совсем рядом и под окном железнодорожный мост. Там, на сцене, репетируют мои коллеги, мои друзья. Но мы никогда не сможем стать близкими людьми, потому что при любых обстоятельствах им не могут сниться такие сны, какие снятся мне. Мои люди — там. Там, где барак и желтая глина, там, где сейчас уже полвосьмого. Но ведь им, тамошним, — добродушному бородатому милиционеру Куркову и Гене Белеееву — тоже не может присниться то, что я вижу сейчас, то, что всплывает во мне картинками воспоминаний…
Всей труппой мы сидим в «La maison du Homar» — «Доме Омара». Это дорогой ресторан, и я никак не понимаю, почему в общем-то небогатые актеры потащились именно сюда. Называется ресторан странно — «Rugbyman number two»[6]. Почему регбист? Почему по-английски во франкофонном Брюсселе? Почему номер два? Это сон, который мучает меня своей реальностью.