КОМИССАР. Прости. Это была слабость и эгоизм с моей стороны. Если умру я, умрешь ты, а потом и Бон. Комендант ждет не дождется удобного момента, чтобы поставить его к стенке. По крайней мере, ты можешь спасти себя и нашего друга, если уж не меня. Мне довольно и этого.
Я. Можно я немного посплю, а потом мы это обсудим, ладно?
КОМИССАР. Сначала ответь на мой вопрос.
Я. Но зачем?
Комиссар убрал пистолет в кобуру. Потом снова привязал мне руку и встал на ноги. Он посмотрел на меня с большой высоты и, возможно, из-за этого укорачивающего ракурса мне померещилось, что я вижу на пустоте его лица что-то еще, помимо ужаса… слабый отблеск безумия, хотя это мог быть просто эффект сияющего нимба вокруг его головы.
КОМИССАР. Друг мой, даже если комендант готов отпустить тебя за то, что ты желал смерти своему отцу, я не отпущу тебя, пока ты не ответишь на мой вопрос. Не забывай, брат мой, что я делаю это только ради твоего блага.
Он поднял руку, прощаясь со мной, и на его ладони сверкнула красная печать нашей дружбы. Потом он ушел. Нет ничего хуже, чем услышать такое, сказал Сонни, опускаясь на освободившийся стул. Упитанный майор уселся рядом, заставив его подвинуться. Когда тебе обещают сделать что-то ради твоего блага, жди беды, согласился он. Словно в подтверждение этих слов, динамики в углах под потолком щелкнули и зашипели – динамики, которые я заметил в первый раз лишь после того, как комиссар включил для меня запись моего собственного чужого голоса. Ответ на вопрос, что со мной сделают, был получен, когда кто-то начал кричать. В отличие от Сонни и упитанного майора, я не мог зажать себе уши, но даже с зажатыми ушами они оказались не в силах терпеть эти отчаянные вопли истязаемого ребенка дольше минуты и по прошествии этого времени исчезли без следа.
Где-то кричал ребенок, делясь со мной своими муками, при том что мне с лихвой хватало и своих. Я увидел, как я крепко зажмурил глаза, будто стараясь таким образом зажмурить и уши. Думать под эти крики, наполнившие комнату для допросов, было невозможно – невозможно, пока ребенок, мальчик или девочка, не остановился, чтобы перевести дух. На мгновение мне показалось, что он утихомирился, но потом все началось снова, и впервые за очень долгое время мне захотелось чего-то большего, чем сон. Я захотел тишины. Кто-то орал без умолку – из динамиков лились оглушительные, самозабвенные, нескончаемые вопли безжалостного маленького изверга, которому было наплевать на свою мать, на меня и на всех, кто мог его слышать. Пожалуйста, – я услышал, как я прокричал это во весь голос, – пожалуйста, выключите! Даже призраки, и те сбежали, потому что в комнате не осталось места ни для чего, кроме этих невыносимых, сводящих с ума воплей маленького ребенка, который медленно убивал меня.
Потом щелкнуло еще раз, и крики оборвались. Пленка! Это была пленка! Никто не пытал ребенка в соседней комнате, напрямую передавая его вопли в мою. Они просто включили запись, и на некоторое время мне осталось терпеть только непрекращающийся свет и жару, да еще тесную резинку с проводом на мизинце ноги. Но затем раздался новый щелчок, и мое тело напряглось в ожидании. Кто-то закричал опять. Кто-то кричал так громко, что я перестал ощущать не только себя – я потерял ощущение времени. Время больше не бежало прямо вперед, словно по рельсам, больше не кружило по циферблату, больше не ползло мурашками у меня по спине – время бесконечно повторялось зацикленной магнитофонной лентой, оно выло мне в уши, истерически хохотало над нашими попытками контролировать его с помощью часов, будильников, революций, истории. Время было на исходе у всех нас, кроме одного злобного младенца – а он имел в своем распоряжении все время на свете, причем ирония заключалась в том, что сам он об этом даже не знал.