Алексей Симонов:
Я знаком был с Марианом почти полвека, дружил – больше сорока лет, я один из немногих, с кем он за все эти годы ни разу не поссорился, а может, и единственный, если не считать Эмки – Эмиля Левина, ушедшего из нашей компании первым – больше двадцати лет назад. Так вот самое трудное начиная писать о Марике – это найти дистанцию. Это вообще самая главная загадка, когда пишешь о близких, понять, где ты сам, откуда ты глядишь на ваше общее прошлое, примитивно говоря, сверху-вниз или снизу-вверх, мешает ли тебе Есенин со своим «лицом к лицу – лица не увидать» или не имеет здесь и тени голоса. Как размещены в поле памяти другие фигуры вашей общей жизни, отчего зависит их масштаб и влияние на все с вами произошедшее. И если жизнь и отношения в этой жизни тянутся почти полвека, скорее всего одной, избранной для мемории, дистанции просто нету, если писать что-то вроде воспоминаний, а не литературное эссе.
Ну, скажем, 19 мая 1984 года умер наш общий друг Эмиль Абрамович Левин – артист Современника, лучшего, студийного, его периода, когда еще не было синклита звезд, а звездой – несравненной, с острыми, постоянно цепляющими сознание лучами был весь театр от Ефремова до последней билетерши. Так вот Мариан не только каждое 19-е бывал на Ваганьковском, он ходил туда, один или с братом Эмиля, Игорем, когда душа подсказывала, ходил с метелкой и лопатой, с обязательной рюмкой и немудрящим цветком.
А я – на могилу Марика – не приду, потому что Эмка умер, когда мы все были, а Марик, когда уже никого не стало и везти его пепел в Одессу было не к кому, похоронить в Москве не успели, потому что через полгода после его смерти погибла Инна, его вдова, и в конце концов Иннин сын Миша, приехавший из Америки, увез прах мамы и отчима к маминым родичам в Астрахань и захоронил там, и ходить к ней и к нему будет кто-то другой, если будет, а я туда уже не попаду в этой жизни.
Значит ли это, что Марик любил Эмиля больше, чем я Марика? Да нет, просто и на одну-то человеческую жизнь не хватает таблицы измерений, а если подумать, то и три, и четыре – все равно недостаточно.
Первый раз я увидел Ткачёва в Институте восточных языков при МГУ в 1958 году, он там преподавал, а я учился, хотя разница в возрасте была не так уж и велика. На этой почве ученья мы с ним не пересекались, но с близким его приятелем, Дегой Витальевичем Деопиком, мы столкнулись лбами на первой же его лекции на моем первом курсе и с тех пор запомнили друг друга, а не заметить рядом с ним Ткачёва было невозможно, ибо Мариан Николаевич в те годы был фигурой экзотической. Начать с того, что ходил он всегда в костюме-тройке, рубахи носил однотонные, преимущественно темно-малиновые и галстух (сознательно употреблю старомодную орфографию) бабочкой. Во внешности его всегда было нечто восточное, чуть сладковатое, что было обманчивым впечатлением, усугублявшимся совершенно фантастической прической. Дело в том, что Марик рано начал лысеть и это было его тайной душевной занозой, и должно было пройти лет 30 пока он окончательно сдался и смирился с этой особенностью своего облика. А в то время он с этим пороком боролся, отращивая с одной стороны большой лысины длинную, сантиметров в двадцать, гриву и прикрывал ею, причудливо уложенной, центральную проплешину.
Я совершенно не помню, как мы с Ткачёвым сошлись и на почве чего, хотя и имею некоторые подозрения, как это могло было случиться. Но первое впечатление от этой экзотической фигуры помню дословно, ибо походил он на голубого, что было глубочайшей несправедливостью и не имело под собой никакого основания, но узнать это мне довелось чуть позже.
Из уроков ботаники я помню, что есть такой процесс перекрестного опыления, так вот в облике Ткачёва перекрестно опыляли друг друга два понятия: английский джентльмен и одесский босяк. Правда, босяк не натуральный, а скорее бабелевский, не лишенный изысканности. В результате получался одесский джентльмен, каковым и был Ткачёв, сохраняя в своей внешности родовые признаки изначальных понятий. Но об этом потом.
Подозреваю, хотя и не помню, тем более в подробностях, что прочные контакты с Ткачёвым у нас возникли весной 1963 года, когда я пришел на практику в восточную редакцию Гослитиздата, располагавшегося на Новой Басманной против сада Баумана.