Неожиданно меня поражает одна мысль: они ничего не сказали мне ни о работе, ни о машине. Прошло несколько дней, завал, наверное, разобран, и большая лебедка пущена на третьем пласту, но они не сказали мне ни слова. Может быть, Трофим не хотел огорчать меня — я ведь уже не смогу работать на лебедке. Жаль. Сколько раз я почти чувствовал дрожь тормозного круга в руках, когда гремят вагонетки, бешено вертится барабан, а внизу на плитах весело покрикивает плитовой.
— Этого никогда не будет, — говорю я себе. — Никогда.
Что-то останавливается у меня внутри. Я до звона в ушах сжимаю зубы.
— Тише… Тише… — говорю я вслух. — Это — страх. Это не годится, — и называю себя по имени ласково, как постороннего маленького мальчишку. — Вот так. Теперь хорошо. Мы во всем разберемся, подумаем, погоди… Обо всем надо хорошо подумать, Василий. Жизнь так велика…
Солнце поднимается из-за вишневых ветвей. Голубые перила балкона светятся. От ремонтных мастерских доносится высокий в переливах звон. Свет медленно густеет. Он похож на светлый туман. И в этом тумане внизу по яркой зелени идет Сенька. Он смеется и машет мне рукой. У него длинные крепкие руки, и небо над ним розовое, и там, где он шагает, слегка дымится трава.
Я провожаю его глазами до самого далекого угла, удивляясь здоровью, каким отмечено каждое движение Семена.
На соседнем балконе стоит Трофим. Он тоже смеется мне. Его новая синяя рубашка полна ветра. Этот груз едва удерживает узкий поясок.
— Как чувствуешь себя? — спрашивает он. — Хорошо?
Я улыбаюсь:
— Хорошо!
— Вот и прекрасно, — говорит Трофим, сразу оказываясь рядом, и только теперь я узнаю доктора. Больше никого нет. Доктор внимательно смотрит сквозь градусник на солнце, и градусник загорается в его руке, как палочка бенгальского огня.
— Ну и прекрасно… — довольно повторяет он. — Продолжай здороветь.
Опять я остаюсь с самим собой. Мне лучше. Я не верю доктору, — он привык утешать. Но без всякого труда я могу окружить себя друзьями — лицами, родными до мельчайшей черты: вот Антоша, Сеня, Трофим — длинная вереница, и я почти могу разговаривать с ними. Самое тяжелое, конечно, мать. Она все уже знает. Что с ней? Нужно приготовиться к ее приходу. Я должен больше смеяться: ведь в сущности это ерунда — ноги. На фронте приходилось видеть и не такое. Пройдет месяц, два, полгода, и я поднимусь. Ясно, что придется оставить футбол. Тут уж не до футбола. Новым мячом, который купил Антон, так и не удалось поиграть. Но у меня может быть склад команды: кожухи, камеры, насос…
Что же все-таки сказать матери? Сказать, что во время обвала нужно было остаться там, чтобы спасти инженера? Ей, впрочем, уже говорили об этом. Сказать, что ничего не изменилось, все идет по-прежнему — много работы, и я остаюсь таким, как был? Я стану механиком, мастером по ремонту машин, и в случае аварий — ночь ли, утро ли, день — за мной будут приезжать на линейке, и, сложив инструменты, я вместе с подручным буду спускаться в шахту, и от ствола до самых забоев будут говорить:
— Василий прибыл… Этот сделает!..
Потом усталый, весь в машинном масле буду подниматься на-гора, и после смены кто-нибудь — Сенька, Ванюша или Трофим — кто-нибудь обязательно зайдет ко мне поговорить о новостях, о машинах.
Ничего не изменится — другое дело, если бы я остался один. Но это невозможно, просто невозможно, чтобы я остался один.
От мастерских долетает взволнованный звон, шумит пар, заметно свежеет ветер. Волос рассыпается и щекочет мне глаза. Отбросить его у меня нет силы — левая рука недвижима. Сначала я не могу понять, почему она так тяжела, и долго смотрю на большой клубок марли, в котором спрятан мой локоть. Дальше лежит смятое одеяло. Под ним ничего нет. И нет руки. Странно… Это очень странно, дико — не чувствовать, не видеть своей руки.
Ветер свежеет. Я ни о чем не думаю. Небо совсем близкое, голубое, как заводь, и дальние тучи похожи на берег. Мне уже чудится, что я сижу в лодке и меня слегка покачивает волна.
У стены камышей дремлют желтые кувшинки, плавно кружа, плывет золотой лист.
Близко начинается отмель, и тень листа, как рыба, скользит по песку. От берега с длинной сетью заходят ребята. Они радостно сосредоточены и молчаливы, и по их дрожащим голым рукам я чувствую, как жадно хочется им услышать рывок большого рыбьего тела.
Закрываясь от солнца, я долго всматриваюсь в тихую глубину. Там, на илистом дне, спят коряги, время от времени гневно поблескивают тусклые глаза рыб. И весь этот сумеречный простор, и голубой воздух над ним, и бронзовый цвет камыша, и шум ветра в деревьях, и далекая песня на лугу наполняют меня легкой силой. Я шатаю лодку, кричу, не разбирая слов, хлопаю веслами по воде. Поднимается дымная радуга брызг, и травы, и деревья откликаются с берега, и ребята, удивленные, останавливаются посредине реки.