Костер уже давно погас, и за ночь раздуло пепел, а дед ни на минуту не уснул. Он сидит неподвижно, то опуская руки, то опять закрывая ими лицо, и тихо мурлычет песню. Губы его почти не шевелятся, и кажется, что песня долетает издалека.
Ночью, когда в куренях, в землянках, на скупой траве все засыпали, дед поднимался и подходил к шурфу и там подолгу стоял около ржавой проволочной ограды, трогал ветхие столбы и тихонько возвращался обратно, боясь потревожить сон усталых людей.
Видно по всему, с каким нетерпением ждал он этого утра. Еще до росы умылся, залил пепел, старательно выбил пыль из своего старого пиджака.
— Ты хотя бы на зорьке уснул, Михайло, — говорит Сенька, выходя из куреня. — День ведь очень велик.
— Нам што… не привыкать.
Сенька подходит ближе, достает кисет.
— А ты не думай о старом. Что о старом думать? Просто забудь, не тревожь… Ну, закури.
Дед старательно скручивает папиросу, бумага рвется, сыплется в траву табак. Брови деда нахмурены и жестки: он не может забыть о старом, не может и не забудет. Здесь, под этой самой землей, восемь лет назад он в последний раз видел сына. Сын смеялся и пел. Он был первый гармонист и песенник на поселке. Я тоже хорошо помню его, высокого белокурого парня с широким ремнем гармошки через плечо.
После обвала хозяин, тульский купец, забросил проходку. Он верил в признаки счастья, но обвал был слишком велик. И хотя к тому времени уже открылся метровый массив пласта, никто не возобновлял работы. Шурф огородили проволокой, старым канатом, завалили колючим терновником.
Здесь редко кто бывал, и только пастухи, гонявшие по солончакам свое тощее стадо, иногда видели около шурфа сутулого старика.
Михайло не был на похоронах сына. Он сам лежал в больнице с разбитой головой. Серегу похоронили вместе с другими в закрытых гробах, — полиция запретила открывать гробы, — и лишь через месяц Михайло увидел могилу.
В первый год он получал за Серегу по пятнадцать рублей в месяц, пропивал их и, валяясь около кабака, на мостовой, кричал и просил, чтобы и его добили. Потом он вспомнил о поясе — на Сереге остался плетеный зеленый пояс с никелевой пряжкой и ножом. Он хотел отрыть пояс для памяти, во что бы то ни стало отрыть. Как сумасшедший, целыми днями твердил он об этом, и знакомым еле удалось уговорить его не трогать могилу.
Постепенно Михайло утих, только стал иногда заговариваться и тихонько напевать песни, те самые, что пел Сергей.
С вечера, когда пришли крепильщики, старые проходчики и слесари и запели у костра «Калину», он встал, пошел в степь, но поспешно вернулся и потом до полночи бродил за землянкой в пыльном бурьяне.
Сейчас у него усталое лицо, сивый дымок папиросы течет по бороде, руки сложены на коленях.
— Трудная вышла у меня жизнь, — говорит он, задумчиво глядя на Семена. — Вот оно и думается, и несусветное плетется в другой раз.
Сенька шагает через пепел костра.
— Зато она ведь большая, жизнь! — кричит он. — Про одно свое некогда думать.
Он внимательно осматривает ворот, установленный только вчера. В нескольких шагах от него лежит новая бадья. На ней еще не потускнели следы накала. К электрической лебедке протянут свежий канат. Вчера закончили проводку, и вот уже скоро загудит мотор, и мы уберем хворост, снимем ржавую ограду.
Я подхожу к шурфу. Стая воробьев вылетает из пустот меж бревнами сруба. Внизу, в темной глубине, испуганно мечется летучая мышь.
У землянок запевает железо. Сначала тихо, приглушенно, затем громче, дружней… Вставай!
Пошевеливается, гудит пестрый лагерь. Сегодня мы открываем новый пласт. Это еще один шаг революции, — набирается силы, оживает Донбасс. На дальнем бугре уже показались первые подводы. Это везут крепежный лес. В стороне, на дубовых бревнах, взволнованно заговаривают топоры. По оврагу разливается серебряное эхо, будит птиц, весело скачет по камням. Шахтеры точат лопаты, плотники острят пилы — долгий, волнистый звон гремит над лагерем.
На крышу ближайшей землянки поднимается Трофим Бычков. Он нетороплив и подчеркнуто спокоен. Он всегда спокоен, и сейчас это особенно заметно. Партийного секретаря — Трофима — знают все на полсотни верст вокруг. У него наградная бумага — от штаба дивизии, сабля — от полка и четыре глубоких шрама на руках, на плече, на виске — эти шрамы он называет орденами. Он останавливается на острой крыше землянки, покачиваясь на крепких ногах. У него мальчишечья улыбка, слегка сдвинута бровь, и каждый хорошо знает цену этой крутой морщинке над бровью.
Шум откатывается, утихает, но Трофим еще ждет, пока в овраге прошумит листва.
— А какая у нас весна! — говорит он громко и неожиданно. — Май!
Кругом, куда ни глянь, подняты бородатые лица, приоткрытые рты, под ладонями, козырьками, приставленными ко лбам, ожидающие глаза. Я смотрю на Семена. Все лицо его светится от смеха, мелко дрожит кадык, дрожат веснушки на носу.
Голос звучит еще просторней и веселей:
— Хорошо начинать в такую весну!
От желтых бревен осторожно идут старики. Молодежь вся уже здесь, у землянки. Слышен частый стук подвод на горе, скрип колес.