Он лежал на койке, на груде подушек, у стены, темнолицый, худой, с четким и правильным, словно точеным профилем, напряженно прислушиваясь и покусывая губы. Расслышав мои шаги, он попытался привстать, но сил не хватило, и, переводя дыхание, он сказал:
— Извините, что принимаю вас в этакой барской позе, будто китайский богдыхан… Вот и свет в комнате еще не включали — и вы можете подумать, что я спал, а я наблюдаю закат: обратите внимание, как он стекает по стеклам, право, словно брызги цветного дождя.
Улыбаясь, он протянул мне худенькую руку.
— Я думал, Федорович, о том, что в мелькании будней жизни мы многого не замечаем, не желаем даже чуточку сосредоточиться, чтобы замечать. А как он цветист, как наполнен светом, тенями, бликами, бесконечными комбинациями красок, чудесный, окружающий нас мир!
Он внимательно взглянул на меня и, приглашая движением руки присесть, добавил несколько тише:
— Не подумайте лишнего: я без всякой экзальтации. У меня есть время примечать подробности мира. — И слабо усмехнулся: — Даже подробности заката на стеклах.
Сразу же, становясь серьезным, спросил:
— Что вы скажете о повести? Слабо написана? Торопливо? Невнятно? Не опасайтесь огорчить меня: в творчестве, насколько я понимаю, огорчения неизбежны — их значительно больше, чем радостей.
Я присел у его постели и раскрыл рукопись.
— Нам придется «прощупывать» текст. Согласны?
— Еще бы! — с готовностью согласился он. — Именно этого я и хотел.
— Но сначала расскажите о себе. Повесть, конечно же, автобиографична? Где-то я встречал вашу фамилию, а сейчас мне чудится, словно когда-то я видел вас.
Это его заинтересовало: он стал перечислять города Украины, где мы могли встретиться в прошлые годы, — ему доводилось много разъезжать, сначала по профсоюзным делам, а затем по комсомольским. Вспомнив 20-е годы, службу в ЧОНе, он с увлечением стал рассказывать о схватках с националистическими кулацкими бандами на Киевщине: в его памяти нашлось так много живых, лаконичных, словесных портретов друзей и врагов, так много запоминающихся характеристик, броских деталей, явственных переживаний и ощущений, что я слушал бы и слушал, испытывая крепнущее чувство открытия. В тот вечер мы так и не занялись текстом повести: не хватило времени. Взглянув на часы, я понял, что пора прощаться, а Бойченко тут же спросил:
— Надеюсь, до завтра? О, сегодня сделано так много! Мы познакомились, и, значит, достигнут какой-то рубеж. Не знаю, как его назвать: быть может, психологическая совместимость? Или попроще: заполнение анкеты?
Я взял его легкую, слабую руку.
— Все же «анкета» осталась незаполненной. Вот, например, графа: первое место работы. Вот и еще, одна: образование. Есть и такая: последнее место работы и занимаемая должность. Впрочем, вопросов у меня найдется много, и вам, наверное, понятно почему: вы ведь необычный автор.
Порываясь привстать с подушек, весь — напряжение, он проговорил, вздохнув:
— Да, понимаю. В физическом отношении мне, конечно, труднее работается, чем другим, однако это обстоятельство остается за текстом. Что касается «анкеты», так моя биография укладывается на спичечной коробке. Право, какие тут житейские перипетии, если родился в 1903 году, а уже в 1931-м свалился на больничную койку? Только десять лет активной жизни, с двадцатого года, когда вступил в комсомол, и по тот, роковой, тридцать первый. Я и себя-то как следует не заметил, не рассмотрел, переполненный такими событиями и делами, перед которыми любая отдельная жизнь неизбежно покажется маленькой. Но отвечаю на ваши вопросы: первая работа — лесозаготовки. Мне было шестнадцать лет, и я оставил железнодорожное техническое училище, чтобы помогать семье. Далее — выборная работа в профсоюзе: инструктор Учпрофсожа, председатель месткома. Постоянное, настойчивое самообразование. Лекции. Сотни прочитанных книг. Факультет особого назначения, но это уже на больничной койке. Годы, отсчитанные мне судьбой, пронеслись неуловимо, и вот я оглядываюсь на прошлое: что же сделано, что оставлено людям?
Он задумчиво улыбнулся, смуглое лицо его словно бы стало светлей.